А затем, грозя очами по направлению к Вержболову, перешли к вопросу о „кушах“. Как известно, „конституция“ и „куши“ составляют больное место русской современности, но „конституцию“ понимают смутно и каждый по-своему, а „куши“ всеми понимаются ясно и одинаково. Так было и тут. Как только зашла речь о „кушах“, бесшабашные советники почувствовали себя как рыба в воде и сразу насытили воздух вагона рассказами самого игривого свойства. С одной стороны, приводились бесчисленные примеры благополучного казнокрадства; с другой – произносились имена, высчитывались суммы, указывались лазейки. Без утайки, нараспашку. Одним словом, повествовалось что-то до такой степени необъятное и неслыханное, что меня чуть не бросило в лихорадку. И в заключение опять:
– Именно конституцию прописать надо! такую конституцию, чтоб небу было жарко!
Наконец, наговорившись и нахохотавшись досыта между собой, бесшабашные советники нашли своевременным и меня привлечь к интимному сквернословию.
– Вот здесь хлеба-то каковы! – сказал Дыба, подмигивая мне, – и у нас бы, по расписанию, не хуже должны быть, ан вместо того саранча… Ишь ведь! саранчу ухитрились акклиматизировать! Вы как об этом полагаете… а?
К счастью, я вспомнил про „киевского дядю“ и его „постоянное занятие“ и потому отвечал твердо, хотя и почтительно:
– Я так полагаю, ваши превосходительства, что ежели у нас жук и саранча даже весь хлеб поедят, то и тогда немец без нас с голоду подохнет!
Дыба с недоумением взглянул на меня.
– Гм… да, – произнес он, как бы поняв, – это ежели с точки зрения „предостережений“ и розничной продажи…
Но согласитесь сами, что здесь, под Инстербургом, подобного рода опасения…
– И с розничной продажей, и без розничной продажи, одинаково утверждаю: подохнет немец без нас! – воскликнул я еще с большею настойчивостью.
Столь любезно-верная непреоборимость была до того необыкновенна, что Удав, по старой привычке, собрался было почитать у меня в сердце, но так как он умел читать только на пространстве от Восточного океана до Вержболова, то, разумеется, под Эйдткуненом ничего прочесть не сумел.
– Но для чего же вы непременно настаиваете, чтоб немец подох? – спросил он в недоумении.
– Собственно говоря, я никому напрасной смерти не желаю, и если сейчас высказался не в пользу немца, то лишь потому, что полагал, что таковы требования современной внутренней политики. Но если вашим превосходительствам, по обстоятельствам службы, представляется более удобным, чтоб подох русский, а немец торжествовал, то я противодействовать предначертаниям начальства даже в сем крайнем случае не считаю себя вправе.
– Но почему же? почему?
– А потому, ваши превосходительства, что, во-первых, я ничего не знаю. Может быть, для пользы службы необходимо, чтоб русский подох или, по малой мере, обмер? Конечно, если бы он весь подох, без остатка – это было бы для меня лично прискорбно, но ведь мое личное воззрение никому не нужно, а сверх того, я убежден, что поголовного умертвия все-таки не будет и что ваши превосходительства хоть сколько-нибудь на раззавод да оставите. А во-вторых, я отлично понимаю, что противодействие властям, даже в форме простого мнения, у нас не похваляется, а так как лета мои уже преклонные, то было бы в высшей степени неприятно, если б в ушах моих неожиданно раздалось… фюить!
– Что так! новых-то впечатлений, стало быть, уж не ищете? – любезно осклабился Дыба. |