|
– Я свидетельствую, – сказал он сипло.
– Свидетельствуешь? Что ты свидетельствуешь?
– Я свидетельствую, что человек не создан для прямостояния.
Давид расхохотался.
– А тебя не раздражает жизнь на уровне ступней?
Бородач снова поднял правую руку.
– Знай, – изрек он нравоучительно, – ступни человека стоят его головы, а голова стоит зада, и обратно.
Жоме и Дениз удалось найти два кресла у стены во втором ряду, они сидели молча. Сейчас было не время привлекать к себе внимание зала, шла чистка. Первым турнули парня с «кодаком» на груди. Группаки были сверхчувствительны к фотоаппаратам. Они утверждали, что по центральной галерее Нантера разгуливают шпики в штатском и снимают их, гошистов, для своей картотеки и черных списков, об этом якобы сообщил Лефевр на Ученом совете. Парень кричал, что вовсе он не легавый и даже не журналист, а такой же студент, как и остальные, но все было тщетно – его выгнали. Потом пришла очередь молодчика из НССФ, его спросили, какого черта он тут ошивается, если он член реакционного профсоюза? Он, не без мужества, ответил, что пришел с ними поспорить. Подобные претензии вызвали всеобщее негодование. Еще чего! Много он о себе понимает, этот чувак! Кто это станет дискутировать с реаком! Вон отсюда, фашист! Жоме понял, что подошел его черед, когда к нему обратился один из крикунов, которого он не знал.
– Я здесь не в качестве члена КСС, – сказал Жоме своим твердым, спокойным голосом, – я здесь сам по себе.
– Нам тут шпионы ни к чему, – сказал тот.
– Заметь, что, если явится полиция, – сказал Жоме, – меня заметут так же, как и тебя.
– Ну, это не совсем так, – сказал крикун, – тебе достаточно будет им сказать, что ты из КП, и тебя тотчас отпустят.
Жоме улыбнулся,
– Ну как же, конечно, полиция в нас просто души не чает. Вспомни‑ка метро Шаронн.
Парень посмотрел на него с сомнением, поколебался, но замолчал. Он только недавно приобщился к политике и не знал, что произошло у метро Шаронн.
Давид Шульц отвернулся от парня, растянувшегося на полу, он одобрял грубость языка как здоровую защиту против буржуазного лицемерия, но такого образа жизни не одобрял. Ему не о чем было говорить со всякими бродягами, лежебоками, наркоманами, «аполитичными» анархами, которые примазались к обозу Революции, чтобы позабавиться или тянуть свое «м‑у‑у». Как раз в этот момент два‑три парня, обследовав содержимое сервантов красного дерева в глубине зала, вернулись к столу со стаканами, подносами, бутылками содовой и кока‑колы.
Профессорская роскошь, выставленная на всеобщее обозрение, была встречена возмущением, криками. Эти бонзы ни в чем себе, в сущности, не отказывали, они монополизировали самый клевый зал Фака и, развалясь в удобных креслах, услаждали свои глотки, потягивая из тонких стаканов. Один из инвентаризаторов, воспользовавшись этой волной враждебности, громко заявил, что стакан, который он держит в руках, «будет потрясно выглядеть» у него в комнате. Эта декларация не пришлась по вкусу. Одно дело разоблачать барские замашки профов, другое – тырить у них барахло, марая достоинство Революции. Давид уже готов был вмешаться, когда поднялся Тарнеро, высокий, тонкий, красивый, черноглазый. Тарнеро был одним из самых стоящих ребят в общаге. Он мне нравится. Разумеется, теоретическая база у него слабая, и порисоваться он любит, но как организатор‑практик он очень полезен. И забавен. Он считает, что на Факе скучно, что ребят нужно как‑то развлечь, и вот в один прекрасный день появляется на пороге кафетерия вместе с каким‑то парнем из Школы изящных искусств, оба в плавках и с зонтиком. В этом весь Тарнеро. Он ненавидит всякую скукоту, дрянь, все, что пропахло нафталином. Тарнеро встал, он был в бешенстве. |