Изменить размер шрифта - +
Удачно, нож летит в сторону, Юсеф сгибается пополам, сжимает правое запястье левой рукой, я бегу за ножом, поднимаю его, это штука опасная, я складываю нож, прячу в карман. Возвращаюсь к Юсефу, он сидит на куче песка и все еще держит левой рукой запястье правой. Он стонет, вопит: вор, вор, ты стащил мой нож, ты стащил мою работу, ты сломал мне руку, как я теперь найду работу, когда у меня сломана рука; проклинает, ругается, еще раз достается всей моей семье. Из‑за бетономешалки я едва разбираю, что он говорит, подхожу ближе.

– Покажи руку.

Он дает мне подойти совсем близко и вдруг изо всей силы плюет мне в лицо. Я отступаю, вытираю лицо рукавом, смотрю на него несколько секунд, мне хочется его убить. Но обуздываю себя; я так и вижу заголовки в газетах: «Алжирец, заколотый на стройке своим единоверцем». «Единоверец» – так всегда говорят о нас. Я замечаю, что моя рука сжимает в кармане нож Юсефа, вытаскиваю руку из кармана и, пятясь, ухожу под градом ругательств и угроз:

– Вот увидишь сегодня вечером, на Гаренн, мы с ребятами еще тобой займемся, негодяй.

Юсеф – оранец. У него в бидонвиле с десяток двоюродных братьев, они все немножко бандиты и поддерживают друг друга, ужас! Бог знает, чего он им нарасскажет, придя домой. Я так и вижу, как они поджидают меня, все десять, перед лавкой бакалейщика, у них лица судей, наигранно добрые: «Ну, поди‑ка сюда, Абделазиз, поговорим, не бойся, чего ты боишься? Никто не собирается тебя обидеть…»

Я прохожу через стройку, захожу в арабское бистро около моста, заказываю у стойки мятный чай. Тут стоит автомат с маленьким киноэкраном. Я выбираю «Египетские пляски», опускаю в щель франк. Может, безработному и неразумно так тратить деньги, но мне плевать. Возвращаюсь к стойке, перед ней стоят пять или шесть братьев, все незнакомые. Зажимаю стакан между большим и указательным пальцами, он обжигающе горяч. Песня начинается, женщина, которая поет, наверно, египтянка, потому что три четверти слов я не понимаю, но ее голос надрывает мне сердце. Мне хочется плакать, я смотрю на девушек, танцующих на экране, на братьев, на стойку, все умолкли, даже хозяин заткнулся. Среди танцовщиц есть одна, которая мне особенно нравится, бедра у нее как кувшин, я только на нее и смотрю, других даже не вижу. Певица пронзает меня насквозь, спину, затылок. Песня грустная, но мне становится немного легче.

Когда пластинка кончается, я выпиваю свой чай. Я плачу и опять оказываюсь на тротуаре. Еще не вечер, но на улице, как в сырой могиле. Темно, мокро, холодно. Прежде чем вернуться на стройку, чтобы получить расчет и взять куртку, я подсчитываю наличность: 45 франков плюс зарплата за неделю, которую мне должны. Мало. Я без работы, без жилья и, если не считать куртки, без одежды. Потому что вернуться за вещами в бидонвиль я теперь не могу. Оранские родичи, избиение, штраф – нет. Я этого не заслужил, и я говорю – нет. Я вспоминаю французское выражение «выброшен на улицу», вот я и на улице, я смотрю на нее. Паршивая улица, ты себе даже представить не можешь, друг, до чего паршивая. За бистро плешивый склон, железнодорожный мост, из‑под моста выползают тяжелые грузовики с налипшей на колесах грязью, одни наворачивают налево, другие едут прямо. На перекрестке полицейский, который смотрит на меня, потому что я североафриканец, потому что я в рабочей спецовке и потому что я стою не двигаясь. Я поворачиваюсь к нему спиной и, как они выражаются, «прохожу». Да, он может быть спокоен, мне на этой неделе немало придется «проходить» в поисках работы. Я иду вдоль тротуара. Низкие черные тучи. Все кругом так серо, что почти ничего не различить, здесь не бывает солнца, можно ли так жить. И как раз припускает дождь, мелкий французский дождичек, из тех, которым не видно конца.

 

II

 

Менестрель уже полчаса корпел над своим старофранцузским разбором, когда кто‑то постучал в дверь.

Быстрый переход