О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.
Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.
— Припозднились вы, Гарри.
Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.
— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.
— Так это действительно то, что я думаю?
— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.
Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. |