Тимофей вспомнил: небо, и звезды, и месяц, и радостный петушиный крик. И вспомнил себя — маленького, счастливого, бегущего от сарая к дому. И перед глазами его встали муравьи — два красных и один черный. И живой явью увидел он себя, сильного и справедливого, не давшего двум красным одолеть одного — черного.
И вспомнив, повел глазами.
Палачи, сбросив кожушки, стояли возле него в красных рубахах. А он, в черном рядне, распятый, стоял меж ними, и не было никого, кто мог бы помочь ему.
Ранние белые дымы тянулись в небо. Редкие прохожие, увидев страшные сани, срывали с голов драные шапки и треухи, испуганно тараща глаза и мелко, быстро крестясь. Лица у всех были невеселые, и в памяти у Тимоши всплыло: «И помрачатся смотрящие в окно». «Откуда это? В какое окно?» — подумал он, удивляясь и понимая, что совсем не ко времени вспомнилось все это. Но память, независимо от него, вдруг стала нанизывать одну на другую строки из какой-то книги.
И Тимоша, закрыв глаза, беззвучно, одними губами, стал шептать: «И помрачатся смотрящие в окно, ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его на улице плакальщицы — доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем…»
Сани остановились. Тимоша открыл глаза и, поглядев вперед, увидел высокий деревянный помост. Но прежде чем сойти с саней и подняться по ступеням, сухими и ласковыми, испрашивающими прощения глазами взглянул на друга своего Костю и, не чувствуя боли, пошел обожженными ступнями наверх, к черной плахе с воткнутым в нее топором.
ЭПИЛОГ
В один из зимних дней 1661 года в Кремле, в толпе, стоявшей у патриаршего собора, появился статный молодой мужик с курчавящейся бородкой. Из открытых дверей доносилось благолепное, ангелоподобное пение и грозный левиафанов рык протодьякона: «Подьячему Новой Четверти — Тимошке Анкудинову — анафема!» Наклонившись к седовласому, ясноглазому, по всему видать, книжному человеку, спросил мужик тихо:
— Кто таков Анкудинов?
— Великий еретик! — ответил старец.
А мужик спросил снова:
— И все же за что его так-то — анафеме?
— Нешто не знаешь, сколь уже лет анафемствуют Тимошку, злого еретика, продавшего и церковь, и государя, и именовавшего себя — облыжно — князем Шуйским.
Мужик, тряхнув кудрями, спросил снова:
— Ты, дедушка, не гневись — издалека я, с Соловков иду, а сам с Дону и всего того, о чем ты баишь, не ведаю.
— А пошто это тебе, парень?
Мужик весело блеснул ровными, крепкими зубами.
— Любопытен я, дедушка, до всего, что вижу.
— А как звать-то тебя, любопытный?
— Стенькой, — ответил мужик. — А по батьке — Разей.
— По-московски, значит, будет Разин, — сказал старик.
— По-московски — Степан Тимофеев Разин, — согласно подтвердил парень.
И встал, отринутый богом и земными властями, Тимофей Демьянов сын Анкудинов в ряд с ворами и ересиархами, от имен которых в смертном страхе обмирало не одно сердце, ибо перед ним поминали первого самозванца — Гришку Отрепьева, а сразу же за ним вероучителя раскола протопопа Аввакума.
А через несколько лет следом за ним шел Стенька Разин, а потом и Ивашка Мазепа, и Емелька Пугачев — позор и бессмертная слава России. А он, Тимофей Анкудинов, не стал славой России, но не стал и ее позором. Он не был Разиным, но не был и Мазепой. Он шел за светом и хотел рукою коснуться истины. Он умер задолго до рассвета, не в сумерках даже — в глубокой тьме. |