В ту пору пошел Тимофею двадцать первый год.
Еще через два года забегали по избе ребятишки — двойняшки, сын да дочь.
Жить бы Тимофею да радоваться, ан нет — не оставляли его стародавние мечты, а более того одолевала его гордыня, думал: «Да будь я царем, разве так правил бы я государством? Разве было бы у меня столько несчастных, обманутых, обиженных, голодных, бедных, покинутых и забытых? Разве стояли бы у начал государства злокозненные, лукавые, жадные, трусливые?»
И от мыслей этих становилось ему все немило. Не хотел видеть ни жену, ни детей.
Хотел одного: дойти, доискаться, как, почему, зачем так все устроено, что неправда душит правду, неволя душит свободу, зло давит добро.
Долгими зимними вечерами собирались они втроем: Тимофей, Костя да дьяк Иван.
Думали, рядили, спорили до хрипоты — расходились, не придя ни к чему.
Снова собирались, снова спорили — и опять расходились, не добившись истины. И все же постепенно нашли они нечто, казавшееся им всем бесспорным. Они согласились с тем, что царь, бояре и патриарх — слуги дьявола, ибо живут они не по божеским заповедям, а вопреки им и каждодневно нарушают заветы спасителя, убивая, грабя, обманывая несчастных людей, оказавшихся под их нечестивой властью. Они согласились, что только в татарском ханстве да в турецкой и кизилбашской земле у персиян такое же, как на Руси, своевольство султана, хана и шаха. А в других странах, будь то император, король или герцог, — всякий свободный человек находит подмогу и защиту у себе подобных: посадский в ремесленном цехе, барон — среди других баронов. И тем своеволие монарха пресекается.
Однако же более всего задевали их за живое несправедливости, кои допускали власти предержащие по отношению к ним самим.
— Возьмите хоть князя Бориса Александровича Репнина-Оболенского. Пять лет верховодил он в семи приказах враз. Да ведь в одном нашем — Кабацком — сколь дела! А у него и Сыскной, и Иконный, и три палаты — Оружейная, Золотая, Серебряная, — и что всего хлопотней — Приказ приказных дел, в коем от одних челобитий можно ума лишиться, — говорил Иван Исакович.
— Князь Борис хоть неглуп был, — продолжал Тимоша, — а вот поставили над нами взамен его боярина Шереметева, дак он, я чаю, не все из того понимает, что ему подьячие говорят.
— А ведь уже, почитай, пятнадцать лет из приказа в приказ пересаживают Федора Ивановича доброродства да боярства его ради, — продолжал начатую мысль Патрикеев. — Уже в десятом приказе сидит боярин Федор. Был он и в Печатном, и в Аптекарском, и в Большой казне, и в Разбойном, хотя, мнится мне, фиты от ижицы не отличит, а уж ежели попадет к нему в руки «Благопрохладный цветник» или же «Проблемата», то сочтет сии врачевательные писания за Псалтырь или Требник.
— И как такое возможно? — взрывался Костя. — Един человек во десяти лицах! Одно дело загубит, тут же ему другое предоставляют — порти и это!
— А все оттого, что в России испокон ладу не было, — говорил Патрикеев, и Тимоша с Костей кивали согласно.
Устав от споров, сидели они тихо, и кто-нибудь из молодых подьячих мечтательно говорил:
— А что, братцы, вот если бы кому из нас фарт вышел — в Венецию или в Лондон попасть, а?
— А в Обдорск али в Березов не хочешь? — невесело усмехаясь, говорил Патрикеев.
И друзья умолкали, понимая, что хотя до Березова дальше, чем до Венеции, — попасть туда не в пример проще.
И так уж у них получилось, что чаще, чем многим иным, попадали им в Москве иноземцы. А становилось их все более и более. Ехали в Москву офицеры, рудознатцы, аптекари, литейщики, лекари, купцы, крутились по приказам, искали людей, кои могли им помочь в их делах. |