Холмс стоял возле борта в прикрывающей уши дорожной шляпе. Как только судно вышло из гавани, мой друг, казалось, потерял всякий интерес к французскому эксперту. Про отпечатки пальцев и измерения черепа мы больше не говорили. Холмс вынул из кармана сложенный листок бумаги, развернул его и протянул мне:
— Почитайте, Ватсон. Это письмо моего друга полковника Пикара, недавно с позором уволенного из информационного отдела Второго бюро. Он пишет о новых обстоятельствах дела капитана Дрейфуса. Похоже, даже здесь над нами нависла тень Бертильона. Пикар пишет, что профессор продолжает настаивать на том, что злополучная бумага написана Дрейфусом. Как может человек такого выдающегося ума верить в подобную нелепость, не укладывается у меня в голове. Однако его репутация знаменитого криминалиста, к сожалению, перевесит в суде любые призывы мсье Золя к справедливости.
Он покачал головой, тихо вздохнул и уставился вдаль. Море, напоминающее плоеный атлас, тихо накатывало на бледный промерзший песок французского берега.
— И что вы намерены делать? — спросил я, возвращая письмо.
— Надеяться, Ватсон. Нет, не на чудо, а на возможность указать Бертильону на ошибку в его графологической теории, а заодно — и в методе идентификации. Мы будем сражаться за капитана Дрейфуса до победного конца, но необходимо выбрать правильное время и правильное место.
На ближайшие несколько недель мы променяли Бейкер-стрит на номер с двумя спальнями и общей гостиной в отеле «Лютеция» на бульваре Распай. Монпарнас был деловым и оживленным районом, имеющим больше сходства с одноименным вокзалом, чем с обителью поэтов и художников, — столь возвышенное сравнение первым делом приходило на ум всякому, кто слышал это название. Гостиница, словно океанский лайнер над пристанью, поднималась над рядами домов из бледно-серого камня с изящными окнами, балконами и темными крышами мансард. Фасады многих зданий сохранили элегантные porte-cochére , но славные времена Второй империи остались в далеком прошлом. По-зимнему тусклое солнце освещало бесконечный поток спешащих по бульвару экипажей.
Я не присутствовал на переговорах Холмса с профессором Бертильоном, продлившихся неполных два дня. По правде говоря, они мало что успели обсудить, поскольку оба отличались непреклонностью в своих убеждениях. Нитрат серебра, пары йода и усовершенствованная фотографическая камера казались Бертильону детскими игрушками.
Взаимная неприязнь только усилилась, когда разговор зашел о письме Дрейфуса и профессор снова подтвердил, что оно написано именно рукой капитана. К концу первой встречи и у Холмса, и у его оппонента изрядно испортилось настроение. На следующее утро Бертильон вернулся к обсуждению методов идентификации и заявил, что отпечатки пальцев могут быть повреждены, стерты, к тому же преступник может вовсе их не оставить, если наденет перчатки. Этот метод, по мнению криминалиста, никогда не заменит антропометрию, поскольку подделать размер черепа нельзя. Высказав свою точку зрения, французский коллега объявил переговоры завершенными. Холмс вернулся из префектуры в дурном расположении духа, но уязвленное самолюбие лишь подогрело его пыл. Мой друг явно не собирался сдаваться без борьбы. Я сразу подумал, что чем быстрее мы вернемся на Бейкер-стрит, тем будет лучше для всех. Но вслух ничего не сказал, понимая, что сейчас не самый удачный момент для подобных рассуждений.
Я с нетерпением ждал нашего отъезда, представляя, как славно будет оказаться дома, и вдруг услышал разговор Холмса с управляющим гостиницей. Мой друг сообщил, что мы пробудем там по меньшей мере еще две недели.
— Но почему? — спросил я, как только мы остались одни.
— Потому, Ватсон, что честный человек приговорен сносить ужасы Чертова острова до тех пор, пока не упадет замертво от истощения и чудовищных условий. Единственный авторитет, чье слово может спасти осужденного, — профессор Бертильон — не желает за него заступаться. |