Быть может, именно потому я в свои восемнадцать все еще ни в кого не влюблена, что ищу мужчину, который так же будет смотреть на меня, как отец смотрел на маму. Пока что ни одного такого мне не встречалось. Это при том, что большинство моих подруг тайком влюблены – кто в своих кузенов, кто в друзей детства, кто и вовсе в тех редких мужчин, которых нам, институткам, удается увидеть. Даже Натали. Сперва она романтизировала образ одного своего детского друга, князя Миши, как она его звала; потом была влюблена в учителя истории, но, право, он так статен и хорош собою, что в него влюблена добрая половина моих подруг и даже молодых учительниц. Потом был брат Китти Явлонской, что навещал нас на Рождество. Если я ничего не упустила, то он занимал мысли Натали и по сей день…
Разумеется, эти влюбленности были детскими увлечениями, выражавшимися лишь в писании романтических стихов да невинных перешептываниях с подругами. Ничего предосудительного я в этом не видела, хотя не рассказала бы о них папеньке Натали даже под пытками.
* * *
Тот страшный вечер, когда отцу принесли письмо, я помню до сих пор в мельчайших деталях.
– Что теперь будет?! Надобно ехать немедленно! – Мама сжимала виски и металась по комнате.
Я в это время должна была спать, но, разбуженная приходом посыльного, стояла у приоткрытой двери в гостиную и слушала. Мне было девять.
– Собирай в дорогу Лиди, мы уезжаем, – сказал отец, и я, поняв, что сейчас за мной придут, опрометью бросилась в детскую. Залезла под одеяло и сделала вид, что давно сплю.
Маменька, одевая меня, не скрывала волнения. Мы взяли только самые необходимые вещи, почти налегке бежали несколько кварталов пешком, не беря коляски. Мне было холодно, страшно, и я ужасно устала, едва поспевая за взрослыми. Но не хныкала, понимая, что случилось нечто очень серьезное.
Лишь через полчаса быстрой ходьбы отец остановил экипаж. Потом, через несколько кварталов, мы вышли и сели в другой. И сменили таким образом еще три или четыре коляски.
В последней мы пробыли очень долго: я уснула, положив голову на мамины колени и чувствуя ее ласковые руки на своих волосах. Помню, уже рассвело, когда меня все таки разбудили – спешно и на этот раз неласково. В ту ночь резко похолодало, и мама меня, еще сонную, наскоро укутывала в пуховую шаль. У ворота сцепила ее края собственной брошью с большим круглым янтарем. А я смотрела, как снег за окном экипажа крупными белыми хлопьями валит на мостовую, и слушала твердый, решительный шепот отца:
– Нет, Софи! Ты поедешь с ней – мы не можем так рисковать!
– Ни за что не брошу тебя! – столь же твердо ответила мама.
Я смотрела на снег, и мне было необыкновенно страшно. Как оказалось, это не дурной сон и ничего не кончилось.
– Мама… – позвала я.
– Я здесь, моя хорошая, – отвлеклась она от беседы с отцом и, запрокинув мою голову, поцеловала в лоб.
– Идите, идите скорее! – заторопил нас отец и буквально вытолкал наружу.
Я помню, как он дотронулся на прощание до моего лица, и помню, сколько тоски было тогда в его глазах.
Потом мы с мамой, держась за руки, бежали по запорошенной снегом мостовой к другой коляске. Едва забрались внутрь, она тронулась.
– Это мадемуазель Трюшон, – сдержанно представила мне мама молодую и очень некрасивую женщину. – Она позаботится о тебе, дорогая.
Мама беззвучно плакала – она то льнула ко мне, то оглядывалась через стекло на уезжающий в противоположном направлении экипаж, где остался папа. Я крепко держала ее за руки, потому что понимала, что она хочет сделать. Понимала и вся дрожала от неизвестности и страха.
Наконец она не выдержала.
– Нет! – закричала мама кучеру. – Стойте, я хочу сойти!
Кучер не останавливал, но мама, открыв дверцу, на ходу выпрыгнула из кареты. |