Друбецкие и Берги безраздельно владычествуют на протяжении сорокалетнего периода русской истории 1815—1855 гг. Это они расстреливали декабристов на Сенатской площади, они брали штурмом Варшаву, они победили Гергея, они готовили Севастопольский погром; их исторические имена Дибич, Бенкендорф, Уваров, Клейнмихель, Шварц, Орлов, Закревский, Чернышев, Кампенгаузен, Дубельт, — всех не перечтешь. Берги и Друбецкие несомненно делали историю. Но тот Распорядитель, который, по объяснению теоретика «Войны и мира», двадцать лет для чего-то дергал за веревочки титаническую фигуру Наполеона и судьбы мира, таинственно связанные с ней, уж, конечно, никак не мог заниматься Альфонсом Карловичем Бергом: этому одинаково воспротивились бы и религиозная, и историческая эстетика. Очень трудно представить орудием высших, скрытых от человека целей русских деятелей той эпохи, от Аракчеева до Шервуда-Верного, от Марии Нарышкиной до Настасьи Минкиной.
Другая лицевая идея «Войны и мира» — пацифизм. Толстой несомненно хотел нанести удар Войне и возвеличить Мир. Но это очень трудная задача для художественного произведения. С кровавыми ужасами войны можно и должно бороться красноречием проповеди, еще лучше простыми данными статистики. Сухие цифры всегда убедительны, а в данном случае убийственны; известная книга Блоха, быть может, — самое ценное, что пока произвела литературная деятельность пацифистов. Но искусство в борьбе с войной натыкается на трудности, которые тем значительнее, чем больше размер полотна и чем выше талант писателя: Берта Зутнер могла написать недурною книгу против войны; Толстому это не удалось. В войне есть красота, страшная, но несомненная неотъемлемая, и она должна обнаружиться в большом художественном произведении. Картины Верещагина «Торжество победителей» и «На Шипке все спокойно» превосходны; но они не отнимут красоты и частичной правдивости у картин Ораса Верне, Месонье, Детая и других батальных живописцев, имя же им легион. Еще лучше, чем творения Верещагина, те толстовские сцены, где открывается ад походных госпиталей, где шестнадцати лет от роду гибнет милый Петя Ростов, где французы и русские объединяются через цепь в общечеловеческом чувстве приязни, где полуголый французский солдат дарит Платону Каратаеву нужные ему «подверточки», где русские люди ухаживают за полузамерзшим капитаном Рамбалем. Но при всем этом эпопея Толстого не проникнута отвращением к войне и уж во всяком случае не внушает его читателям. Напротив, в большинстве военных сцен, вопреки воле автора, война вышла красивой, заманчивой, привлекательной. На Николая Ростова перестрелка действовала как «звуки самой веселой музыки» (VI, 52);oн призвуках пуль был «не в силах удержать улыбку веселья»(IV, 255); Пьер Безухов, глядя с кургана на Бородинскую битву, «замер от восхищения перед красотою зрелища»и чувствовал «бессознательно-радостное возбуждение»(VI, 185, 190); князь Андрей, в мирное время скучавший и хмурый, на войне «имел вид человека, занятого делом приятным и интересным», «улыбка и взгляд его были веселее привлекательнее» (IV, 118), а во время Шенграбенской атаки он даже «испытывал большое счастье»(IV, 176); у штабс-ротмистра Кирстена во время боя «глаза блестелибольше обыкновенного» (IV, 137); капитану Тушину по мере нарастания смертельной опасности «становилось все веселее и веселее» (IV, 182); у полкового командира Шуберта при столкновении с неприятелем лицо было «торжествующим ц веселым»(IV, 139); генерал Вейротер накануне Аустерлица выделялся.«оживленностью», «самонадеянным и гордым видом»(IV, 247); у императора Александра перед сражением «лицо сияло веселостью и молодостью» (IV, 242); и даже сам Наполеон, на что уж привычный к битвам человек, выехал на Шлапаницкие высоты «здоровый, веселый, свежий»; «на холодном лице его был тот особый оттенок самоуверенного, заслуженного счастья, который бывает на лице влюбленного и счастливого мальчика» (IV, 260). |