Егорычев оказался в селе одним из последних, застав здесь уже запущенный в действие круговорот армейского механизма: вокруг местной школы мельтешила штабная карусель, по улицам дымили походные кухни, а в церковной ограде, в неверной тени развесистых лип разворачивался походный лазарет.
На базарной площади, на самом солнцепеке, ему бросилась в глаза сбитая в почти безликую кучу группа пленных, сидевших прямо на земле, в окружении хмурого от жары и усталости конвоя.
Скорее в растерянности, чем из любопытства, Егорычев замер перед этим зрелищем и одновременно услышал у себя за спиной отрывистый, похожий на перепалку разговор, сразу же выделив в нем знакомый, с легкой хрипотцей голос Удальцова:
— Адмиральский конвой, Ваше высокопревосходительство, не расстрельная команда, Верховный приказал мне поддержать фронт, но убивать пленных он мне не приказывал, увольте, Ваше высокопревосходительство, палачеству не обучен.
— Но, ротмистр, — упрямо гнул кто-то в ответ, — Верховный сам настаивал на расстреле коммунистов во всяком случае и без суда.
— Разве мы успели уже выяснить их убеждения, Ваше высокопревосходительство? Уверяю вас, что большинство из них такие же коммунисты, как мой Филарет, они и слова-то этого толком не произнесут, набрали их по мобилизации и погнали в огонь, вот и вся их партийность, нашими экзекуциями мы только озлобляем мужицкую массу.
— В таком случае, куда же их девать, ромистр?
— А переодеть и в строй, за милую душу воевать пойдут, им ведь все равно с кем, лишь бы начальство было.
И словно туман расступился пред глазами Егорычева: в серой мешанине на земле он вдруг разглядел лица, много лиц, самых, казалось бы, разных, но, при всей их непохожести друг на друга, сквозило в них что-то такое, отчего они — эти лица поначалу сливались для него в одно, как бы присыпанное пеплом пятно, отмеченное лишь покорным безразличием к окружающему.
«Наша, мужицкая кость, — всматривался он в них, будто в зеркало, — какой с них спрос!»
(Множество раз впоследствии доведется Егорычеву сталкиваться вот так, лицом к лицу с этой безликой покорностью, но долго еще ему предстоит впереди быть клятым и битым, прежде чем он проникнется ее спасительным отупением: двум смертям не бывать, а одной не миновать!)
А тем временем в разговор за его спиной неожиданно вклинилась чья-то насмешливая скороговорка:
— Дозвольте мне, Ваше высокопревосходительство, — быстрый голос сзади даже пресекался от нетерпения, — я человек простой, меня тонким чувствам в академиях не обучали, зато жена моя с дочерью комиссарскую науку сполна прошли, потешилась над ними красная сволочь досыта, обе руки на себя наложили, у меня душа не дрогнет, пускай только господин ротмистр кружевным платочком прикроется, а то еще сблюет ненароком от сердечного благородства, — тяжелая рука властно отодвинула Егорычева в сторону. — Осади, солдат!
В замкнутый круг перед пленными решительно вступил приземистый, с бычьим загривком казачий офицер и, тяжело покачавшись на коротких ногах, отрывисто скомандовал:
— А ну, поднимайсь! — и к конвойным: — Выводи за околицу! — тут он круто развернулся, оказавшись почти лицом к лицу с Егорычевым, и хмельно подмигнул кому-то в толпе перед собой. — Вот так-то, господин ротмистр! Но при этом широкоскулое лицо его оплывало такой презрительной ненавистью, что хмельная усмешка на нем выглядела вымученной гримасой.
Стоило Егорычеву только представить, что вот-вот этих, поднятых по пьяной команде, мужиков поведут на верную гибель за чужие вины и не свои грехи, как явь у него перед глазами занялась горячей дымкой от обиды за них и вызывающей несправедливости происходящего. |