Петроне представил себе, что за нею — другой шкаф и соседка тоже думает об этой двери.
Он не устал, но заснул крепко и проспал часа три, когда его разбудило странное чувство, словно случилось что-то дурное, какая-то неприятность. Он зажег лампу, увидел, что на часах — половина третьего, и погасил ее снова. И тогда в соседнем номере заплакал младенец.
Сперва он не совсем понял, даже обрадовался — значит, и вчера его мучил детский плач. Все ясно, он не ошибся, можно снова заснуть. Но тут явилась другая мысль; Петроне медленно сел и прислушался, не зажигая света. Да, плач шел оттуда, из-за двери. Он проходил сквозь дверь вот здесь, в ногах кровати. Как же так? Там не может быть ребенка; управляющий сказал твердо, что женщина — одна и весь день на службе. Быть может, она взяла его на ночь у родственницы или подруги… А вчера? Теперь он знал, что слышал и тогда этот плач, не похожий ни на что другое: сбивчивый, слабый, жалобный, прерываемый то хныканьем, то стоном, словно ребенок чем-то болен. Наверное, ему несколько месяцев — новорожденные плачут громче, кричат и заходятся. Петроне почему-то представил себе, что это непременно мальчик, хилый, больной, сморщенный, который еле шевелится от слабости. Вот это и плачет по ночам, стыдливо жалуется, хнычет, не привлекая внимания. Не будь этой двери, никто бы и не знал о ребенке — стены этим жалобным звукам не одолеть.
За завтраком, куря сигару, Петроне еще о нем подумал. Дурные ночи мешают дневным делам, а плач будил его два раза. Второй раз было хуже: женский голос — очень тихий, нарочито четкий — мешал еще сильнее! Ребенок умолкал на минуту, а после короткий стон сменялся горькой жалобой. И снова шептала женщина непонятные слова, заклинала по-матерински своего младенца, измученного телесной или душевной болью, жизнью или страхом смерти.
«Все это очень мило, но управляющий меня надул», — подумал Петроне, выходя. Ложь сердила его, и он того не скрыл. Управляющий, однако, удивился:
— Ребенок? Вы что-то спутали. У нас нет грудных детей. Рядом с вами — одинокая дама, я ведь говорил.
Петроне ответил не сразу. Одно из двух: или управляющий глупо лжет, или здешняя акустика сыграла с ним дурацкую шутку. Собеседник глядел чуть искоса, словно и его все это раздражало. «Наверное, считает, что я из робости не решаюсь потребовать, чтобы меня перевели в другой номер», — подумал Петроне. Трудно, просто бессмысленно настаивать, когда все наотрез отрицают. Петроне пожал плечами и спросил газету.
— Наверное, приснилось, — сказал он. Ему было неприятно, что пришлось говорить это и вообще объясняться.
В кабаре было до смерти скучно, оба сотрапезника угощали его довольно вяло, так что он легко сослался на усталость и уехал в отель. Подписать контракты решили назавтра к вечеру; в сущности, с делами он покончил.
В вестибюле было так тихо, что, сам того не замечая, он пошел на цыпочках. У кровати лежали вечерняя газета и письма из дому. Он узнал почерк жены.
Прежде чем лечь, он долго смотрел на шкаф и на выступавший над ним кусок двери. Если положить туда два чемодана, дверь исчезнет совсем и звуки будут много глуше. В этот час, как и прежде, стояла тишина. Отель уснул, спали и вещи, и люди. Но растревоженному Петроне казалось, что все не так, что все не спит, ждет чего-то в сердцевине молчания. Его невысказанный страх передается, наверное, и дому, и людям, и они тоже не спят, притаившись в своих номерах. Как это глупо, однако!
Когда ребенок заплакал часа в три, Петроне почти не удивился. Привстав на кровати, он подумал, не позвать ли сторожа, — пускай свидетель подтвердит, что тут не заснешь. Плакал ребенок тихо, еле слышно, порой затихал ненадолго, но Петроне знал, что крик скоро начнется снова. Медленно проползали десять—двенадцать секунд, что-то коротко хрюкало, и тихий писк переходил в пронзительный плач. |