Изменить размер шрифта - +

В комнату потянуло ветерком, дышать сразу стало легче. Бакланов рассеянно подтянул сползающие трусы, почесал заросшую трехдневной щетиной щеку, и тут мозг его окончательно проснулся. Вся тягостная муть последних недель навалилась на Бакланова, как содержимое опрокинутого кузова мусоровоза. Михаил негромко застонал сквозь зубы, проклиная солнце, которое заставило его проснуться. Под ложечкой немедленно возникло ощущение сосущей пустоты, как будто там поселилась громадная холодная пиявка, которая высасывала из него не кровь, а жизнь, и Бакланов с размаха уселся на кровать, нашаривая сигареты.

Он нащупал сплющенную пачку, вынул из нее предпоследнюю сигарету и прикурил от голубой одноразовой зажигалки. Сигарета была плоская, кривая и морщинистая, потому что весь предыдущий день и почти всю ночь Бакланов протаскал пачку в заднем кармане джинсов. Дым ударил по легким, и Бакланов невольно закашлялся. "Курить – здоровью вредить, – подумал он. – Особенно на голодный желудок. Интересно только, кому оно нужно, мое здоровье? Лично мне не нужно. Ни черта мне сейчас не нужно. Разобраться бы как-нибудь с этим делом, а там хоть и помереть. Все, что я мог сделать для прогрессивного человечества, я сделал, и, что характерно, впоследствии выяснилось, что все это было не нужно ни мне самому, ни тем более прогрессивному человечеству.

Прогрессивное человечество сочло то, что мы тогда делали, обыкновенной агрессией, и, между прочим, не без оснований."

– Вот так-то, Иваныч, – сказал он, обращаясь к стоявшей на книжной полке фотографии без рамки, с которой на него смотрело знакомое усатое лицо с характерно прищуренными глазами и решительно поджатыми губами. Фотография была сильно увеличена, так что в кадре осталось только лицо да еще занесенный, словно для удара по столу, кулак, стиснутый так, что побелели костяшки пальцев. – Вот такие хреновые дела, – добавил Бакланов и снова почесал заросшую щеку. Ему вдруг стало неловко, как будто изображенный на фотографии человек мог его увидеть: небритого, с помятой физиономией, сидящего в двенадцатом часу дня в одних трусах на развороченной постели. «Пожалуй, за такие дела можно было бы и по уху схлопотать, – подумал он. – За Иванычем бы не задержалось…»

Его поиски зашли в тупик, точно так же как и его личная жизнь, и единственное, что до сих пор заставляло его вставать по утрам с постели и выходить из дома, было четкое осознание того, что, кроме него, Зойке надеяться не на кого. А фотография… Что ж, фотография – это просто клочок бумаги. Это ведь даже не икона, и молиться на нее, советоваться с ней – это, знаете ли, просто смешно…

Докурив сигарету до фильтра, он раздавил окурок в переполненной пепельнице и потянулся за джинсами. В этот момент телефон, стоявший на полочке в прихожей, разразился пронзительной трелью.

Звонки были длинными, а это означало, что кто-то пытался дозвониться по межгороду. «Тетка Алена, – подумал Бакланов, испытывая трусливое желание спрятать голову под подушку и не брать трубку. – И что, спрашивается, я должен ей сказать? А не брать трубку – свинство. Подлость это, вот что. Она и так на одном валидоле живет, не хватало ей еще из-за меня волноваться…»

Скрипнув зубами и в последний раз оглянувшись на фотографию, Бакланов прошлепал босыми ногами по теплому замусоренному полу, вышел в прихожую и снял телефонную трубку, поднеся ее к уху так осторожно, словно та была разъяренной змеей, готовой вцепиться в него ядовитыми зубами.

– Да? – осторожно сказал он в микрофон, подавляя тяжелый вздох. Кроме тетки Алены, звонить было некому, и он понятия не имел, что скажет матери своей двоюродной сестры, исчезнувшей две недели назад где-то между Козьмодемьянском и Йошкар-Олой.

Раздавшийся в трубке голос был мужским, и Бакланов успел предположить самое худшее, решив, что тетка Алена все-таки не пережила треволнений, но тут до него дошло, что голос говорит что-то несуразное.

Быстрый переход