Выслушал ворчание Фаддея Ногаты, которому хоть самородок золотой дай, а все равно доволен не будет – только в тряпочку его завернет и глазом из-под бровей зыркнет. Час-другой посидит как сыч, а после окажется, что и самородок не такой, и тряпочки нынче дороги.
Но все же сдвинулось уже что-то, и потихоньку, украдкой постукивают на новом месте топорики. Скоро все будет, скоро. Пока же основная шныровская база еще на пустыре. Издали видит Мокша несколько прижавшихся друг к другу крыш. Как же мал еще ШНыр! С земли за несколько минут его кругом обойдешь, а с неба и вовсе пальцем прикроешь. А вот самих шныров с каждым годом все больше. Гудит пчелиная колода, вылетают из колоды золотыми искрами новые пчелы, каждая ищет себе хозяина. Нет-нет да и постучит в ворота ШНыра новый человек. А то и постучать не осмелится – стоит и смотрит издали, а подойти страшится. Фаддей ему строго:
– Чего явился? Чего у нас забыл? – Он любит новичков-то пугать!
А тот пугается, бормочет что-то невпопад. Мол, искал я, дяденьки, корову, а тут пчела на руку мне и сядь! Прихлопнуть хотел – не прихлопывается. В печь сунул – ей опять ничего, а только вертится и точно куда меня зовет.
– И ты за ней, что ли, пошел?
– Да, дяденьки! Пошел!
А дяденькам-то самим чуть за двадцать. Разве что Фаддей бородой оброс, старше кажется.
А некоторые новички и вовсе не догадываются за пчелой идти, так себе и живут. Делать нечего: посылает за ними Митяй Кику Златовласого и Гулка Ражего. Хороша парочка! Кика врать мастак. Рта часами не закрывает. Любую торговку с рынка переговорит: она слово – а он ей десять. Гулк же – измятый, мрачный – сидит на лавке, подсунув под себя руки, сам ни гугу и только через перебитый нос воздух втягивает. Сколько уж раз их за разбойников принимали. У ночных гостей вечно так: один болтает да высматривает, а другой кистенем машет.
Поначалу Фаддей Ногата выживал новичков, ругался, утверждал, что не прокормить им такую ораву, но Митяй сказал: «У тебя вечно то рожь дорогая, то репа не уродилась!» И Фаддей уступил. Теперь многие новички уже сами ныряют, а кое-кто и закладки приносит. А вот Мокша… Эх! даже думать об этом страшно! Кулаки сжиматься начинают!.. Не пускаешь меня за гряду? Ну и не пускай! Попомнишь еще меня!
И опять любовь, зависть, ненависть к Митяю, к двушке, ко Второй гряде сливаются в единое, страшное, уродливое чувство, затягивается тугой сердечный узел. Никогда его уже не развязать.
Мокша отводит Игрунью в пегасню и, едва стащив с нее седло, бежит к своему эльбу за утешением. Страсть несет его. Себя он не помнит, точно и не он это. Ложится на постеленный у бочки лапник и вываливает эльба себе на грудь. Эльб рыхлый, тяжелый, в подвале вонь – но все это имеет значение лишь в первые секунды. Потом забвение и – жгучее, тошнотворное, стыдное, но счастье!
Наконец Мокша возвращает эльба в бочонок и идет на реку купаться. Ныряет, трется песком, полощет рубаху. А то Маланья Перцева в последний раз долго принюхивалась, подозрительно косилась. Потом сказала:
– А, так вот куда он делся!
– Кто? – не понял Мокша.
– Да утром у пегасни крот дохлый валялся. Раскис весь, близко не подойдешь. А теперь я поняла, кто его похоронил! Молодец!
Теперь Мокша старался тщательней мыться после своих объятий с эльбом. Вернувшись с реки, Мокша видит на пригорке Митяя. Тот сидит на солнцепеке, недалеко от колоды с пчелами, и палочкой что-то чертит на песке. Мокша присаживается на корточки. Видит голову-горшок, под головой огромный котел. Внизу ноги-оглобли, по бокам руки-коромысла.
– Что это? – спрашивает Мокша.
Митяй задумывается. Он не знает, как определить то, что нарисовал. Мыслей много, но они пока не сдружились между собой, разбегаются.
– Да вот! – говорит он смущенно. |