— Я убийца моего божества, солнца очей моих, — каялась Херсе перед следователями. — Пусть меня поразит своим бичом великий Озирис. Я не уберегла мое сокровище, я потушила свет очей моих — я заспала царевну, дочь богоравного Приама.
— Отвечай на вопросы, — остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. — Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? — спросил он.
— Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, — был ответ.
— А что делала царевна с вечера? С кем была?
— Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевной Снат — да будет счастье и здоровье вовеки ее уделом — и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, — говорила Херсе.
— А после того? — перебил ее Монтуемтауи.
— После того пришел его ясность царевич Пентаур и его ясность царевич Меритум, и царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе, и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, — продолжала свое показание Херсе.
— А ты что делала в то время? — спросил главный следователь.
— Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.
— И царевна при тебе легла потом на ложе сна?
— Я ее и уложила, и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.
— А сама легла спать когда и где?
— Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водой Нила, и тотчас же заснула, как мертвая… О, великий Озирис! — всплеснула вдруг руками старая негритянка. — Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула, как мертвая, чего со мной всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!… Я всегда бывало так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… о, праведные боги!
Следователи молча переглянулись между собой.
— Так ты думаешь, с умыслом кто-нибудь усыпил тебя? — спросил Монтуемтауи.
— С умыслом, я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какой-то странной.
— Кого же ты подозреваешь в этом?
— О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.
— В мертвых зрачках царевны ее видела?
— Да, в зрачках, как в зеркале.
— И то была женщина?
— Женщина — красивая, с глазами василиска.
— И ты можешь назвать ее имя?
— Не могу… не знаю… Но я ее видела.
— Здесь, в женском доме?
— Должно быть, здесь — больше негде.
Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям — не предъявить ли перед лицом этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.
Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском Доме, а потом почетных женщин и девиц.
Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами, но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»
От одного лица она долго не могла оторвать глаз — это прекрасное лицо Аталы, к которой, видимо, охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. |