Но, делать нечего, приходилось бросаться в атаку.
– Ах, так вас!.. – и я загнул им такое, длинное-предлинное, изрядно заковыристое, от чего покраснели бы даже испытанные драгуны лихого Боурова полка. И метнулся сквозь неприятельский строй к вожделенному окну, одной рукой прикрывая голову, а другой – отмахиваясь костылем.
С разбегу я чуть не пташкой выпорхнул на улицу. Господь меня уберег – я удержался на ногах и, даже не поскользнувшись на осколках битого стекла и удержав в руке костыль, опрометью ринулся прочь, как если б буйная старушечья орда, покинув свой редут, за мной погналась. Но, огибая угол, я нос к носу столкнулся с ночным дозором. Стража, надо думать, спешила на шум, поднятый обезумевшими от ужаса старухами.
Доблестные вояки растерялись было, и этот миг их промедления меня спас. Я добрым ударом сбил с ног того, кто ко мне ближе, и завладел его клинком, который он не успел выхватить из ножен. Другого, что сунулся было ко мне, благословил костылем по начищенной каске. Остальные выхватили палаши, да не тут-то было! Шпажному бою обучался я не с учителем за денежки, а в жарком деле! И напал первый, и пробился сквозь ошалевший дозор, не ждавший такой прыти от холопа в драной рубахе. Потом, конечно, они погнались за мной, но стрелять, слава Богу, не стали, и я благополучно ушел закоулками.
Запыхавшись, я присел на каменную скамью у чьих-то дверей и прислонился к резной плите со знаками хозяина. Сердце билось в самом горле. Я положил палаш на колени и, запрокинувшись, смотрел в ночное небо. И померещилось, будто звезды светятся прямо сквозь причудливые флюгера.
Мне казалось, что я уже вроде пришел себя после всех приключений этого несуразного дня – и пленения, и побега, и полоумных старух, Венусов окаянных, и стычки с дозором. Но тут осенило – как обидно, что проклятые старухи не разумеют по-русски!
И я захохотал громко, держась за каменный круг плиты, и хохотал долго, долго – пока не почувствовал, что весь дрожу…
– Мы прибежали вовремя. Янка, которому не раз доводилось ночевать у тебя в гостях, отыскал на сеновале, под самой крышей, твои пожитки. Я стояла внизу и приказывала – старые рубашки и одеяло оставить, не то шведы заподозрят неладное. А завернутый в парусину сверток нести ко мне, я сама спрячу. Маде, укрыв сверток под передником, незаметно пронесла его ко мне в комнату.
Она хотела остаться и посмотреть, что там, но я не позволила. Я сказала ей, что помогаю простолюдину, какому-то конюху, избежать неприятностей, и это уже для дочери рижского бюргера достаточно смелый поступок, за который Андрис должен мне быть всю жизнь благодарен, и что я знать не желаю, какие секреты в свертке, и ей не советую.
Она недоверчиво что-то проворчала и ушла, и я видела в окно, как ее встретили во дворе Янка с Гиртом и нетерпеливо расспрашивали.
Я развернула парусину. Сверху лежал сложенный лист какого-то календаря на незнакомом языке, со знаками зодиака и короткими надписями. Были там большой увесистый кошелек из потертого бархата с талерами, очинённые перья и пузырьки – надо полагать, с чернилами. Но, когда я, отвернув крышечку, попробовала написать слово, следы жидкости на бумаге, высыхая, словно бы таяли и исчезали.
Видно, белые листы, завернутые отдельно, были исписаны секретными чернилами. Я стала смотреть дальше и развернула большой, сделанный из четырех листов, вычерченный грифелем план. Это была Рига.
На нем многого не хватало – набережных укреплений, Шеровского бастиона, лишь слегка намеченного, Цитадели, обозначенной довольно приблизительно. Видно, ты решил сперва сделать окончательный план, точный и соразмерный, а потом уж перечертить его своими невидимыми чернилами, уничтожив черновик. Были еще планы грифелем и пером, были какие-то непонятные мне записи. Словом, то, что и полагалось бы хранить лазутчику. Мне понравился твой почерк – некрупный, округлый. |