– Тише, ради Бога, тише! – шептала она, выпроваживая нас со двора. – Андри, вот твой кошелек. Тяжелый!
– А остальное?
– Хозяйка велела сказать, что остального она тебе не отдаст, и ты должен быть благодарен, что этого не нашли шведы.
– Больше она ничего не говорила? – я даже схватил Маде за руку.
– Чтобы ты немедленно уезжал.
– Она права, – вмешался Гирт.
– Но планы…
– А если бы они достались шведам?
Гирт был прав – мой сверток спасло чудо, которое могло и не состояться. Уже то, что бархатный кошель с деньгами цел, великое счастье. Но я не мог уйти так – скрыться бесследно…
Твой голос еще звучал у меня в ушах. И тянул в бездну взгляд, который я встретил там, под зловеще красной стеной иоанновской церкви. Словно связал нас этот взгляд тонкой цепочкой, что сегодня было уж вовсе ни к чему…
Я должен был пройти сквозь этот чужой и опасный город и оторваться от него с легкостью и радостью в душе, а теперь вот и не мог. Не мог умчаться отсюда, не объяснив тебе, кто я и во имя чего занимаюсь таким – я вдруг взглянул на себя твоими глазами – малопочтенным делом. Для меня это – трудная рекогносцировка, за которую будет честь и хвала, повышение в чине, а ты видишь меня не отважным героем, серебряным Ланселотом, что, вертясь по ветру над Домом Черноголовых, все никак не пронзит своего змея, а шпионом, каких вешают без суда.
Будь я хоть на неделю постарше или малость поумнее, махнул бы рукой – не все ли разведчику равно, каким словом помянет его бюргерская дочка!
Но ты поверь – не за планами я бросился в дверной проем, оттолкнув Гирта! Я хотел видеть тебя… смотреть в твои глаза… и не помышлял в тот миг о своем воинском долге. Я исполнял его до сей поры безупречно, и потом тоже, но сейчас, спотыкаясь на темной и крутой лестнице, не о нем я думал.
Не знаю, как я угадал твою дверь. Я хотел позвать тебя, но не решился, и вроде даже не постучал, а поскребся.
– В чем дело, Маде? – спросила ты. – Иди спать, уже поздно. Я разделась сама.
– Фрейлейн Ульрика… – я впервые говорил с тобой. – Фрейлейн Ульрика…
И, осмелев, вошел.
Ты стояла на коленях у печки с зажженной свечой в руке. Увидев меня, ты растерялась, да и я не ожидал встретить тебя такой – в белой с кружевом низко вырезанной сорочке, с длинными распущенными косами.
Дыхание захватило – до того ты была близка и красива. Но ты опомнилась первой и поднесла свечу к тем бумагам, что лежали, скомканные, в печке. Они вспыхнули, и я признал в них свои записи и планы!
Отшвырнув ко всем чертям плащ, я бросился к печке, упал на колени, всем телом рванулся к огню, чтобы выхватить их и спасти. Но и ты так же быстро и молча прыгнула мне наперерез, уцепилась за руки, оттолкнула, собой заслонила вспыхнувшее внезапным жаром устье. Я вырывался, мы оба упали на пол, но ты держала крепко, отчаянно мне сопротивляясь, а бумаги горели, горели… И на них от огня проявлялись ровные строки.
К потолку тянулся горький, с хлопьями сажи дым. Огонь в печке делался все слабее. Тяжело дыша, ты отпустила меня и торопливо поправила сорочку на плече.
Я тоже опомнился. Вытащил и погасил один обрывок, другой… Городской ров в разрезе, а где сколько футов, не знаю больше, не помню, сгорело. Какой-то равелин, Господи, какой же? А вот и цифирь – к чему бы это? Бесполезно…
Конечно, надо было резко отбросить тебя, не думая о твоей боли. Надо было палашом тебе пригрозить. Приставить острие к груди – поди поспорь с ним, с палашом! А самому – к печке, выхватить планы, сбить огонь с замохнатившихся краев, сунуть под рубаху… Вот как надо было! А не смог.
Не только потому, что обидеть тебя было выше моих сил. |