Кроме того, он совершенно отчетливо представлял себе, что некоторые из родственников, которые и поныне проживали в самом Данвиче или поблизости от него, едва ли обрадуются его возвращению в их причудливый, но вполне устоявшийся мир уединенной сельской жизни, которая была характерна для большинства Уотелеев, особенно после тех кошмарных событий, которые потрясли ее провинциальную ветвь на Сторожевом холме.
На первый взгляд, дом совершенно не изменился. Его обращенное к реке крыло в незапамятные времена было переоборудовано под мельницу, но мельница уже давно перестала функционировать, поскольку окружавшие Данвич поля и угодья с каждым годом все больше превращались в бесплодные пространства. Особое место в доме занимала лишь одна комната. Она располагалась непосредственно над водяным колесом и была комнатой покойной тети Сари. Другие же, выходившие к Мискатонику своими окнами комнаты были практически заброшены уже в годы его детства, когда Эбнер Уотелей в последний раз гостил у деда, жившего там в полном одиночестве, если не считать столь загадочной для юного отпрыска рода Уотелеев второй дочери Лютера. Дверь ее комнаты была постоянно заперта, сама она никогда не выходила, и лишь смерть избавила ее от подобных жестоких ограничений.
Опоясывавшая жилую часть дома веранда заметно просела, и с решетчатой конструкции под карнизом свисала густая паутина, к которой годами никто не прикасался, если не считать редких порывов ветра. Все было покрыто толстым слоем пыли как снаружи, так и изнутри, причем последнее особенно бросилось в глаза Эбнеру, когда он отыскал на переданной ему адвокатом связке нужный ключ. Войдя в дом, он нашел лампу — старый дед презирал электричество — и зажег ее. В желтоватом мерцании света он разобрал очертания старой кухни с ее утварью девятнадцатого века и невольно поразился тому, что так все хорошо сохранил в своей памяти. Просторное помещение, срубленные вручную стол и стулья, стоявшие на камине древние часы, потертая метла — все это сейчас олицетворяло собой зримые следы его детских воспоминаний и давних, сопровождавшихся смутным страхом визитах в этот грозный дом и к его еще более грозному хозяину.
В свете лампы он обнаружил кое-что еще: на кухонном столе лежало письмо, адресованное лично ему, о чем свидетельствовала начертанная на конверте надпись, исполненная чуть угловатым и неимоверно корявым почерком, который мог принадлежать лишь такому старому и дряхлому человеку как его дед. Отложив на время процедуру переноса вещей из машины в дом, Эбнер присел у стола, предварительно смахнув с него, а также со стула пыль, и распечатал конверт.
Взгляд его упал на хитросплетение тонких завитков и линий, которые казались такими же строгими, каким был при жизни и сам дед. Текст начинался сразу, как-то внезапно, без малейшего намека на ласковое обращение или хотя бы прозаическое приветствие:
Внук, когда ты станешь читать эти строки, меня уже несколько месяцев не будет в живых. Возможно, даже дольше, если только им не удастся разыскать тебя скорее, нежели я предполагаю. Я завещаю тебе некоторую сумму денег — все, что у меня осталось ко дню смерти, — которую положил в банк Эркхама на твое имя. Сделал я это не только потому, что ты остаешься моим единственным внуком, но также и в связи с тем, что среди остальных Уотелеев — а мы, мой мальчик, являемся проклятым Богом кланом, — ты дальше всех нас выбился в люди и получил хорошее образование, которое позволит тебе взглянуть на все здешние вещи и события непредвзятым взглядом, не подверженным ни одержимому влиянию предрассудков невежества, ни коварству предрассудков науки. Вскоре ты и сам поймешь, что я имею в виду.
Я предписываю тебе как можно скорее разрушить в этом доме по крайней мере ту его часть, которая непосредственно примыкает к водяному колесу. Там должно быть разобрано абсолютно все — блок за блоком, кирпич за кирпичом. Если обнаружишь внутри хоть одно живое существо, торжественно заклинаю тебя убить его, вне зависимости от того, сколь малых размеров оно может оказаться. |