Изменить размер шрифта - +
Но пока я смотрел, оно начало приобретать осмысленность, затем превратилось в ухмылку, затем — в улыбку. Послушай, малыш: тинейджеры проделывают подобные штучки постоянно. Запомни: ты молод лишь однажды. Ведь молодость существует не для чувства вины, а для животной похоти; не для сожаления, а для ликования; не для стыда, а для раскрепощающего, грубого цинизма. Как ты сам это выразил в строчках из «Один лишь Змей улыбается», написанных под воздействием сенной лихорадки:

Настоящий тинейджер — это эго, высаженное на необитаемом острове, но оно не ждет спасения от проходящих кораблей; у него достаточно сил, чтобы оставаться наедине с собой. Для нее, для Рейчел, день за днем, ты продавал свою юность. Помни об этом.

Я подмигнул своему отражению и потянулся за бритвой. Теперь надо перерезать кондому горло, чтобы все (двойная порция) вылилось в унитаз. Деликатный момент, поскольку, как правило, я занимался в уборной либо своим членом, либо режущим лезвием, но не обоими сразу, и сейчас я намеревался их совместить. С зажмуренными глазами я нащупал пупырышек — давай, оттяни его, посмотри вниз и режь. Тянулось весьма туго (сжатие в результате чрезмерного использования?) и я чувствовал непонятную боль. Поднеся бритву, я открыл глаза. Вместо резины я увидел свою крайнюю плоть, зажатую между большим и указательным пальцами.

Моей первой мыслью, когда лезвие звякнуло о пол, было, что я чуть не сделал себе обрезание. Второй мыслью было: куда все подевалось?

Я нашел резиновое колечко на основании члена, затерявшееся среди волос.

Он порвался. Рейчел беременна.

 

Время было детским, даже если про меня этого уже не скажешь.

Рейчел сидела, опершись спиной о подушку, и курила — как парень.

— Где был?

— Слегка освежился.

Она подвинулась, давая мне место.

— Рейчел, ты хочешь чтобы я сказал тебе что-то, из-за чего ты будешь сильно беспокоиться, даже если потом может оказаться, что беспокоиться не стоило? Даже если в этом может не быть необходимости?

— Конечно. И теперь тебе придется сказать, в любом случае.

— Даже если я мог бы сказать тебе позже, когда волноваться будет уже не о чем?

Она поцеловала меня в щеку.

— Да. Потому что я тоже хочу тебе кое-что сказать.

— Правда? Что?

— Сначала ты, потом я.

— Нет, сначала ты. Давай. Обещаю не сердиться, что бы там ни было, — с чрезмерным, может быть, пылом сказал я.

Она сделала затяжку. Изо рта и ноздрей у нее шел дым, когда она сказала:

— Все, что я рассказывала тебе о своем отце — ложь. Я никогда в жизни его не видела, не говорила с ним и не слышала о нем.

Я глядел в потолок.

— Что, все эти истории про Париж?..

Она помотала головой.

— И он никогда даже не звонил тебе и ничего такого?

— Все ложь.

— Ни единого письма?

— Ничего. Ни разу.

Я пошевелил ногой.

— Боже.

Она торопливо меня поцеловала.

— Это так глупо, но я всегда это делаю. Не знаю почему. Как-то само получается.

— Но почему?

— Не знаю. Просто я чувствую, что это делает меня более…

— Что? Более… значительной?

— Может быть. Нет, не то. Просто тогда я чувствую себя не такой жалкой.

Ее голос зазвучал по-новому.

— Не такой жалкой, — повторила она.

— …Ну, детка, прекрати, не плачь. Честное слово, я совершенно не сержусь.

Пока Рейчел плакала у меня на плече, я пересматривал фикцию по имени Жан-Поль д'Эрланжер. Тут, по меньшей мере, была пара удачных моментов. Например, мне нравились их гневные телефонные разговоры.

Быстрый переход