Изменить размер шрифта - +

— Ну, как там было? — прошептал я.

Гэтти, так его должны были звать, остановился на ступеньках.

— Думаю, неплохо. Не бойся, он довольно дружелюбен. Просто лапа.

— О чем вы с ним говорили?

— О русских неосимволистах.

 

Доктор Ноуд сидел теперь на жестком подоконнике в дальнем углу комнаты, и декабрьский сквознячок шевелил беспорядочные завитки его волос.

— Вас не смутит свежий воздух? — спросил он без тени какого-либо прононса; его произношение было похоже на мое собственное.

— Отнюдь. Не возражаете, если я к тому же сниму пиджак?

— Отнюдь.

Я видел свои экзаменационные листы, лежащие у него на коленях. Они были сплошь исчирканы красным.

— Садитесь, — сказал он.

На пол. Нет, слишком откровенно — это будет уже перебор. Из дивана, двух кресел и табуретки я выбрал табуретку. Ведь Ноуд, продолжавший просматривать мою работу (впрочем, без излишней многозначительности) был в одежде городских партизан: неоднородно окрашенный в защитные цвета (зеленый и хаки) брезентовый костюм; солдатские ботинки свиной кожи; берет. Лицо и прическа Иисуса. Чтобы не стучать зубами, я тихонько мычал мелодию «Интернационала».

— Мистер Хайвэй… вы любите литературу?

Та-ак. Что за странный вопрос? Спроси еще:

«Какие книги вы прочли в последнее время?» или: «Какие у вас проблемы?»

Я улыбнулся.

— Что за странный вопрос?

— Прошу прощения? — Он взглянул на меня. — Но если я правильно понял вашу работу…

Меня бросило в пот. Я достал носовой платок.

Ноуд заговорил.

— Например. Отвечая на вопрос по литературе, вы жалуетесь, что Йетс и Элиот… «в свои поздние периоды предпочитали холодные достоверные факты, которые могли бы работать только за пределами нашего беспорядочного мира. Они расчетливо апеллируют к вымышленной концепции бесконечности…» etc., etc. Это, затем, позволяет вам написать роскошно звучащую строчку о «мнимой бесчеловечности» обольщения машинистки в «Бесплодной Земле» — этой мыслью вы обязаны В. В. Кларку — и эта «бесчеловечность», непонятно с какой стати, внезапно оказывается «слишком безнравственной». Опять же, в вопросе по критицизму вы высмеиваете Лоренсовскую «неправдоподобную сексуальную мощь», используя статью Мидлтона Марри о «Влюбленных женщинах», также забыв на него сослаться. А уже в следующей строчке вы нападаете на его «упрощенческое приравнивание искусства и жизни».

Он вздохнул.

— Когда вы пишете о Блейке, вы не долго думая пересказываете строчки из «Грозного образа» про «автономные вербальные конструкции, которые неизбежно оторваны от жизни», тогда как в вашем эссе вы восторгаетесь «настойчивостью… с которой Блейк развивает и облагораживает наши эмоции, обходя стороной бутафорию и мишуру». Кстати, вы пробовали когда-нибудь обходить стороной мишуру? Или, если уж на то пошло, кого-нибудь настойчиво облагораживать?

Донн вначале оказывается молодцом благодаря своему «эмоциональному мужеству» и тому, как он «протягивает свои эмоции сквозь саму ткань стиха», а затем он уже вовсе не молодец, поскольку вы обнаруживаете… и что же вы обнаруживаете? — а, вот: «Нарочитое вознесение словесной игры над истинным чувством, подгонка своих эмоций под стихотворный размер». Так чему же верить? Честное слово, я не стал бы придираться, но эти высказывания взяты из одного и того же абзаца и относятся к одной и той же строфе.

Я не стану продолжать… У литературы есть своя собственная жизнь, понимаете? Непозволительно использовать ее так… безжалостно, в своих личных интересах.

Быстрый переход