Татьяна Борисовна снова его целовала и дарила ему целковый. Большой, однако, привязанности она к нему не чувствовала:
подобострастие Андрюши ей не совсем нравилось. Между тем Андрюша подрастал; Татьяна Борисовна начинала беспокоиться о его будущности.
Неожиданный случай вывел ее из затруднения…
А именно: однажды, лет восемь тому назад, заехал к ней некто г. Беневоленский, Петр Ми-хайлыч, коллежский советник и кавалер. Г-н Беневоленский
некогда состоял на службе в бли-жайшем уездном городе и прилежно посещал Татьяну Борисовну; потом переехал в Петербург, вступил в министерство,
достиг довольно важного места и в одну из частых своих поездок по казенной надобности вспомнил о своей старинной знакомой и завернул к ней, с
намерением от-дохнуть дня два от забот служебных «на лоне сельской тишины». Татьяна Борисовна приняла его с обыкновенным своим радушием, и г.
Беневоленский… Но прежде чем мы приступим к продолжению рассказа, позвольте, любезный читатель, познакомить вас с этим новым лицом.
Г-н Беневоленский был человек толстоватый, среднего роста, мягкий на вид, с коротень-кими ножками и пухленькими ручками; носил он просторный и
чрезвычайно опрятный фрак, высокий и широкий галстук, белое, как снег, белье, золотую цепочку на шелковом жилете, пер-стень с камнем на
указательном пальце и белокурый парик; говорил убедительно и кротко, вы-ступал без шуму, приятно улыбался, приятно поводил глазами, приятно
погружал подбородок в галстук: вообще приятный был человек. Сердцем его тоже Господь наделил добрейшим: плакал он и восторгался легко; сверх
того, пылал бескорыстной страстью к искусству, и уж подлинно бескорыстной, потому что именно в искусстве г. Беневоленский, коли правду сказать,
решительно ничего не смыслил. Даже удивительно, откуда, в силу каких таинственных и непонятных законов взялась у него эта страсть? Кажется,
человек он был положительный, даже дюжинный… Впрочем, у нас на Руси таких людей довольно много.
Любовь к художеству и художникам придает этим людям приторность неизъяснимую; знаться с ними, с ними разговаривать – мучительно: настоящие
дубины, вымазанные медом. Они, например, никогда не называют Рафаэля – Рафаэлем, Корреджио – Корреджием: «Боже-ственный Саннио, неподражаемый де
Аллегрис», – говорят они, и говорят непременно на о. Всякий доморощенный, самолюбивый, перехитренный и посредственный талант величают они
гением, или, правильнее, «хэнием»; синее небо Италии, южный лимон, душистые пары берегов Бренты не сходят у них с языка. «Эх, Ваня, Ваня», или:
«Эх, Саша, Саша, – с чувством говорят они друг другу, – на юг бы нам, на юг… ведь мы с тобою греки душою, древние греки!» Наблю-дать их можно на
выставках, перед иными произведениями иных российских живописцев. (Должно заметить, что по большей части все эти господа патриоты страшные.) То
отступят они шага на два и закинут голову, то снова придвинутся к картине; глазки их покрываются масляни-стою влагой… «фу ты, Боже мой, –
говорят они наконец разбитым от волнения голосом, – души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!.. А
задумано-то как! мастерски задумано!» А что у них самих в гостиных за картины! Что за художники ходят к ним по вечерам, пьют у них чай, слушают
их разговоры! Какие они им подносят перспективные виды собственных комнат с щеткой на правом плане, грядкой сору на вылощенном полу, желтым
самоваром на столе возле окна и самим хозяином, в халате и ермолке, с ярким бликом света на щеке! Что за длинноволосые питомцы муз, с
лихорадочно-презрительной улыбкой, их посещают! Что за бледно-зеленые барышни взвизгивают у них за фортопьянами! Ибо у нас уже так на Руси
заведено: одному искусству человек предаваться не может – подавай ему все. |