Андрей Платонов. Записки потомка
  
Память 
  
Издревле и повсесюдно все старики спят. Спят так, что пузыри от уст отскакивают и одиноко мокнет позабытая в бороде сопля. 
Жизнь человека в смерть переходит через сон. Большое счастье и долгая жизнь тушатся неприметно, без вскрика и боли, как вечерний откат света от земли. 
Я мальчиком видел старика Василь Иваныча, он засыпал с несвернутой цыгаркой на пальце. 
Начнет вертеть бумажную посуду для обычной порции в полосьмушки, но эта привычная работа выгонит из Василия Иваныча его душу вместо заморенной скребущейся мысли, он глянет на вывеску, где написано: 
АПТЕКА 
и закроет глаза; потом опять откроет их, по-чугунному остановится на вывеске, но уже не видит аптеку и опустит веки, как щеколду запрет на затвердевшем сердце, аж под веками у него запенится. 
Сладки, должно быть, предсмертные сны! 
Потом Василий Иванович начинал приседать; засыпал он стоя, закуривая, мочась, глядя на запекающийся вечерний закат или разжевывая огурец — все едино. Медленно полз он поясницей к земле, не спеша гнулся его хребтовик — вот-вот сломается, — пока не доставал Василий Иванович самым кончиком своего отощалого зада головки травинки, тогда его травинка щекоткой подбрасывала кверху, и Василий Иванович опять читал: 
АПТЕКА 
а через миг опять в квас скисалась его кровь и он полз к земле, как тесто из горшка. 
  
Но Никанор был не тот. Василий Иванович был гора-мужик, а Никанор — так: гнусь одна, загло баритон и глупый человек. Если за забором его посадить и сказать: — Прореви, Никанор, — за Никанора полтинник дадут не глядя, а в действительности на нем ни одни штаны не держались. Никанор шил их не иначе, как по особому заказу у своего друга и в то же время знаменитого песнопевца — Иоанна Мамашина. 
Мамашину однажды хорошей плюхой один мастеровой сделал из двух скул одну — на острый угол. В другой раз этот же боец и хирург сделал из Мамашиной хари опять благоприятный лик. В третьем свирепом и долгом побоище Чижевки и Ямской печник Гаврюша хотел двинуть Иоанна Мамашина в ушняк, но попал по какой-то дыхательной щели, и Иоанн заорал, как архангел. 
Так Гаврюша сделал Мамашину голос из обыкновенной глотки. И с той поры Мамашин переменил вывеску над своим заведением. 
Нанял Автонома-маляра и женского хирурга — и продиктовал ему такого сорта слова: 
IOАН ДАНИЛОВИЧ МАМАШИН 
брючный сюртучный и елегантный 
ПОРТНОЙ 
а также песнопевец и принимаю заказы на апостола и протчiи 
ТОРЖЕСТВЕННЫИ БДЕНIЯ 
— Длиннота чертова! — сказал живописец-Автоном, получив сей текст. 
— А ты его нарисуй — помудрей как-нибудь, а конец по-божественному обведи, — напутствовал Автонома Иоанн. 
— Смозгуем уж, будет и божественно и чудно, — сказал Автоном и зачмокал по грязи в дом свой к жене своей Автономихе и к детям своим. 
И вот по вечерам, когда Иоанн обметывал петли, его мамаша, копаясь в каких-нибудь ветошках, просила: 
— Поори, Ванюшка. 
И Иоанн, так после убедительной вывески его именовала вся улица, орал. Голос получился после гаврюшкиной операции, и правда, хороший, ласковый, громадный и неумолкаемый. Будто кто-то большой и теплый поднимает высоко тебя, держит, жмет и плачет на ухо. 
После работы останавливались у открытого окна мастеровые и просили: 
— Двинь, Ванил Данилыч! 
— Ляп-тяп-тяп-ни, дорогой, чтоб гниды подохли! 
— Дай слезу в душу, Ванюша! 
— Грянь, друг! 
И Иоанн с радостью гремел. 
  
Я был тогда маленьким, но помню его песни. Песни были ясные и простые, почти без слов и мысли, один человечий голос — и в нем тоска: 
Я узнал, что Россия — это поле, где на конях и на реках живут разбойники, бывшие мастеровые.                                                                      |