Изменить размер шрифта - +

В утро моего рождения она догадалась, что мама больше терпеть не может.

— «Придется прибегнуть к щипцам», — предложила я Маше, — вспоминала Александра Евгеньевна. — А она не позволила. Хотела, чтобы ты вступил в жизнь, так сказать, естественным образом. Да что говорить… Героиня!

— Подвиг… Героиня… Что вы, Александра Евгеньевна! — без всякого кокетства возражала мама. — Обычное бабье дело. Вы от меня трое суток не отходили. Это был действительно подвиг! Я вот и назвала его в вашу честь…

— Нет, Мария Георгиевна, то, что вы пережили, ни один мужчина в обычное, мирное время вынести бы не мог.

Возражая, она переходила на «вы» и называла маму по имени-отчеству, что придавало ее фразам категоричность. Вообще в ней единства формы и содержания в отличие от мамы не наблюдалось: тело ее могло не выдержать и дуновения ветерка, а дух способен был противостоять буре и урагану. «Акушер, как и минер, принимает лишь окончательные решения», — убежденно повторяла она.

Она утверждала только то, в чем была абсолютно убеждена. О мамином героизме Александра Евгеньевна вспоминала так часто, будто те трое суток растянулись для них с мамой на всю жизнь.

А я утешал себя тем, что принес маме не одни только муки, но и Александру Евгеньевну.

— Дружба выше любви! Если только не подменять ее циничным понятием «совпадение интересов»… — утверждала Александра Евгеньевна. — Выше потому, что это величина более постоянная.

Я понял: полвека работы в родильном доме убедили Александру Евгеньевну в том, что любовь нередко бывает величиной переменной. Но я все же продолжал писать о любви! В первом моем стихотворении каждое четверостишие начиналось словами: «Люблю тебя!» К кому это относилось? Трудно сказать. Это могло относиться и к маме… И к Александре Евгеньевне (хотя в жизни я, естественно, обращался к ней только на «вы»). Это могло быть адресовано дому, в котором мы с мамой жили… И нашей улице, и нашей комнате, где мне было известно все: каждая трещинка на потолке, каждый узор на обоях.

Это могло быть обращено и к учительнице Нине Филипповне. И к литературе, которую она преподавала. Но скорей, все же к учительнице…

— Мы с вами не будем изучать литературу, — заявила она при первой встрече. — Мы будем литературу любить!

Для начала мы все влюбились в Нину Филипповну.

Перед ее уроками я бегал в туалет, где было зеркало, и причесывался. А на самих уроках с тоской разглядывал ее обручальное кольцо. С таким же настроением его изучала вся мужская половина нашего класса.

Сама же она любила менять прическу: «Ищу себя!»

На переменках она принимала такие позы, будто собиралась фотографироваться. И спрашивала:

— Ну, как на этот раз?

— Замечательно! — орали мальчишки.

Девочки не орали. Они молча и обреченно соглашались с неоспоримым превосходством учительницы литературы.

Она взирала на нас и на жизнь с озорным любопытством. И ямочка на ее левой щеке, то и дело менявшая форму, тоже была озорная, и озорной была щелочка между передними зубами.

Нина Филипповна считала, что в жизни не бывает бессмысленных дней.

— Даже пустой день, — объясняла она, — важен своей поучительностью: вы понимаете, что не надо его повторять!

А самые значительные события Нина Филипповна советовала описывать в тетрадках.

— Писать друзьям без практической надобности, вести дневники — достойнейшее занятие! — убеждала она. — Никчемные и расчетливые люди этим не занимаются: одним нечего доверить бумаге, другим жалко времени.

Быстрый переход