..
— А чем? — с подступившим интересом отозвался директор.
— Винами какими-то, на духи похожими.
— Ликерами.
Директор ждал подробностей про эти ликеры. Но, женщина, засомневавшись в их нужности, вдруг стала ожесточенно проталкивать рыбий хвост в сумку. То ли там не было места, то ли хвост еще не оттаял, то ли рыбина попалась упрямая, но у женщины ничего не выходило. Покраснев от смущения, она зло бросила:
— От него духами пахнет, французскими.
— Что ж, он душится французскими духами?
— Не он душится.
— Ага, понимаю...
Директор догадливо поправил галстук, серый, похожий цветом на рыбий хвост.
— Я ее не видела, но чувствую.
— Как чувствуете?
— Как женщина женщину.
— А вы не преувеличиваете?
— Юрий Никифорович, человек катится под гору.
Теперь женщина ожила. Легкий румянец придал лицу девичью силу. Спина распрямилась, плечи вскинулись, грудь поднялась, и ее громадная сумка как-то сразу умалилась.
— Ну уж и катится...
— Он говорит, что человек — дитя наслаждений.
— Дорогая, что же вы от меня-то хотите?
— Он ваш подчиненный!
Директор, точно вспомнив об этом, осанисто выпрямился и теперь подтянул галстук строго, туго... Его взгляд уже лег на телефон, который выручал в таких вот туманных положениях — стоило лишь вызвать секретаршу. Но взгляд безвольно ушел от аппарата, ибо секретаршу вызывать по такому поводу как раз было нельзя. И тогда к директору пришло редкое раздражение: у него коллектив, у него завод, у него план... А эта обиженная жена сидит и смотрит глазами коровы, которой не дают сена.
— Ну что я могу сделать? Заставить его есть ваши котлеты? Заставить пить водку, а не ликеры? Вызвать и спросить: «Почему, дорогой друг, от тебя пахнет французскими духами, а не «шипром»?»
Женщина повела рукой, неся ее к груди, к сердцу. И задела рыбий хвост, который вдруг пропал, точно испуганная рыба нырнула в глубины. Иногда бывает, что в трудный момент, когда надо бы бросить все силы на главное, они, эти силы, вопреки всякой воле, уцепятся за пустяк, как за спасительную соломинку. Этот нырнувший рыбий хвост лишил женщину приготовленных слов и слез, и она сказала, может быть, самое главное:
— Юрий Никифорович, у нас двое детей...
— Да-да... Я с ним поговорю.
Человека, отвоевавшего всю войну и прошедшего, считай, половину земного шара; человека, после войны прожившего сорок лет... Я спросил его о довоенном времени, в котором он прожил двадцать шесть лет. Человек задумался. Потом рассказал, как до войны он видел на мостовой кем-то оброненную буханку хлеба. Мимо бежали люди, не поднимая. И он не поднял...
В войну, в осажденном Ленинграде, в полях и окопах, в походах и привалах жгуче вспоминалась ему та буханка — почему не поднял... И вся мирная жизнь, все довоенные двадцать шесть лет вместились для него в эту неподнятую буханку...
Ночью Петельников дежурил по райотделу. И хотя особых происшествий не было, прилег он только на часик, продремав его чутко, по-звериному...
В десять утра инспектор приехал домой, сам не зная зачем. Не снимая плаща, он прошел в комнату и стал посреди, прислушиваясь к нежилой своей тишине. Отяжелевшая рука поднялась сама и надавила кнопку проигрывателя — негромкая скрипичная музыка добавила одиночества этим брошенным стенам.
Петельников прошел на кухню и сварил ровно три чашки кофе. Пил их стоя, так и не сняв плаща и прислушиваясь к тянущему стону скрипки. Он бы с удовольствием съел трехблюдовый обед, поспал бы часиков шесть, сходил бы в кино или в бассейн; в конце концов мог бы в свой отгульный день завалиться с книгой на тахту; мог бы послать сейчас на этот хлебозавод Леденцова. |