Нет, не глупостью! Никоим образом мои труды, моя душа, мои мысли не имели отношения к глупости. Отнюдь не глупы мои произведения. Конечно, не все безупречно в моих суждениях, но я слишком горд, чтобы искать им оправдания. У меня хватало духа, чтобы мои идеи могли обрести форму, соблюсти чистоту мышления, а это несовместимо со всякими сумасбродными занятиями. Мной, впрочем, двигал не только зов плоти. Моя глупость не имеет никакого отношения ни к духу, ни к вожделению. В чем я был глуп, так это только в том, что погряз в бесперспективных абстракциях своего ума, которые грозили превратить меня в мизантропа. И сейчас все как прежде. Вот так и дожил до шестидесяти шести лет…»
С горькой усмешкой он всматривался в портрет на обратной стороне брошюрки. Фотография малосимпатичного старика. Впрочем, не составляло труда обнаружить в его лице и привлекательные черты, которые обычно ассоциируются у людей с некими достоинствами, порой сомнительными. У него были широкий лоб и впалые, будто отсеченные щеки; большие сладострастные губы и волевой подбородок, — изнурительная работа духа отпечаталась во всем его облике. Это было лицо, не столько созданное тяготами души, сколько подточенное ими изнутри, как дерево вредителями. Его переполняла духовность, а преизбыток ее как бы обнажался на стареющем лице писателя, подобно рудным залежам на поверхности земли. Эта уродливость Сюнсукэ как проявление его духовности — с таким брезгливым выражением обычно говорят скабрезности — понуждала людей отводить взгляд, будто они натыкались на непристойную наготу застигнутого врасплох старика.
Чтобы Сюнсукэ назвать красивым, еще нужно увидеть в этой рыхлой глыбе великолепное сочетание черт лица, подпорченного отравой интеллектуального гедонизма современности, когда общечеловеческие ценности подменяются эгоистическими устремлениями, из красоты искореняется универсальность, а чувство прекрасного, попранное грубой и наглой силой, отрывается от нравственности, — из всего этого по какой-то самовольной прихоти лепился его образ.
Как бы то ни было, эта фотография самодовольного и непривлекательного старика, стоящего в длинном-предлинном ряду видных деятелей, контрастировала с той, что была помещена в начале брошюры. Эта клика разноперых, изрядно полысевших интеллектуалов, как стая попугаев, была готова всякий раз по взмаху дирижерской палочки воспевать на все лады демоническую красоту произведений Сюнсукэ. Вот, например, что пишет один из прославленных исследователей творчества Хиноки, собранного в двадцати томах:
Его многочисленные произведения ошеломили наши сердца, словно внезапным ливнем: сначала они покорили искренностью пера, но затем ввергли нас в полное смятение. Господин Хиноки утверждает, что если бы он не обладал даром все подвергать сомнению, то произведения его были бы мертворожденными, — стоило бы тогда выставлять этих мертвецов на обозрение публики? Сюнсукэ Хиноки изображает красоту со знаком «минус» как явление, обладающее качествами непредсказуемости, нестабильности, злополучия, несчастия, аморальности и мятежности. Безусловно, если определенная историческая эпоха становится фоном повествования, то нельзя игнорировать период декаданса, как нельзя умолчать о разочаровании и апатии, рассказывая любовную историю. Только сильное чувство одиночества, свирепствующее в человеческом сердце, подобно эпидемии в тропическом мегаполисе, обретает под его пером здоровое и яркое воплощение. И кажется, что ревность, страстность, вражда, ненависть нисколько не заботят писателя. Тем не менее он умудряется сказать о сокровенных ценностях жизни значительно больше, когда кровь едва теплится в жилах, чем когда полыхают страсти.
Холодность обостряет все органы чувств, вызывая более сильный телесный трепет; безнравственность порождает жестоких поборников нравственности, бездушие провоцирует человека на героический бунт. Каким же мастерски отточенным должен быть стиль писателя, чтобы связывать парадоксальные явления! Это стиль рококо, стиль старых песен хэйанской эпохи, стиль правдивого искусного слова, стиль пышного одеяния ради самой одежды, а не карнавальных масок. |