Как водится, пахло рыбой, бензином, пылью и плохо работающей канализацией. На крыльце полицейского участка нас встретил щеголеватый человечек в щеголеватом дорогом костюме. Каждая деталь его облика была идеально миниатюрной. Он щеголял маленькими усиками и замечательно маленькими ножками, обутыми в сверкающие лакированные туфли; жгучие черные напомаженные волосы были приглажены и тщательно зачесаны набок. Кривя рот в скорбной гримасе, человечек с мрачным видом пожал нам руки и проводил внутрь. Здание оказалось нелепо огромным, высоким квадратным храмом, по которому гуляло эхо, с колоннами из пористого камня и мраморным, в черно-белую клетку, полом. Служащие оторвались от своих занятий, их темные итальянские глаза несколько мгновений с холодным любопытством изучали посетителей. Человечек, быстро перебирая ножками, спешил впереди, то и дело тихо прищелкивая языком, подгоняя нас, словно пару скаковых лошадей. Я так никогда и не узнаю, кем он был: начальником полиции, коронером или даже самой Смертью. Он не мог ни секунды оставаться неподвижным, и даже в морге, когда мы беспомощно стояли у носилок, постоянно склонял голову в поклоне, тянулся то к руке Лидии, то к моему локтю, потом быстро отступал, деликатно покашливал в свой миниатюрный коричневый кулак, чуть приподняв согнутый указательный пальчик. Это он отвел меня в сторону, так, чтобы не услышала Лидия, и быстрым шепотом, сипя от смущения, сообщил, что моя дочь была беременна, когда умерла. Больше трех месяцев. Он напыщенным жестом прижал руку к груди: «Ah, signore, mi dispiace…»
Покрывало откинули. Стелла марис. Лица нет, его отняли скалы и море. Мы опознали тело по кольцу и маленькому шраму на левой лодыжке, который сумела припомнить Лидия. Но я бы узнал ее, мою Марину, даже если бы от нее остались лишь отполированные волнами голые кости.
Что она делала здесь, в этом городке, что привело ее сюда? Мало того, что жизнь моей дочери всегда оставалась загадкой, теперь к ней прибавилась тайна ее смерти. Мы вскарабкались по узеньким улочкам к маленькой гостинице, в которой она остановилась. Настало время сиесты, и вокруг в удушливой, изнурительной полуденной жаре, царила зловещая неподвижность, а когда мы наконец одолели крутой подъем по выложенной камнем мостовой, отказались поверить своим глазам, не в силах осознать всю жестокость колоритной обыденности, бесстыдно выставленной перед нами, словно чтобы поиздеваться. В дверях распростерлись сонные кошки, на подоконниках цвела герань, в клетке увлеченно пела желтая канарейка, до нас долетали возбужденные голоса детей, играющих где-то рядом, в укрытом от чужих глаз дворике, а наша дочь умерла.
Хозяин гостиницы оказался смуглым старичком с широкой грудью, сальными седыми волосами и тщательно завитыми усами, двойник знаменитого режиссера и актера Витторио Де Сика, если кто-то в наше время еще помнит такого. Он настороженно приветствовал нас, на всякий случай укрывшись за своей конторкой, ощупывая глазами каждый сантиметр помещения, кроме того места, где стояли мы, и мурлыча себе под нос какую-то мелодию. Он кивал в ответ на любые вопросы, но с тем же успехом мог пожимать плечами, потому что не желал ничего говорить. Его толстуха жена, круглая и массивная, как тотемный столб, встала за его спиной и с непреклонным видом сложила руки на животе, сверля сердитым взглядом Муссолини затылок супруга, внушая ему бдительность. К сожалению, он ничего не знает, совсем ничего, объявил хозяин. Касс появилась два дня назад, продолжил он, заплатила вперед. С тех пор ее и не видели, она целыми днями бродила по холмам над городом или по побережью. Рассказывая, он вертел в руках мелкие вещички, разложенные на конторке — ручки, карточки, стопку сложенных карт. Я спросил, был ли с ней кто-то еще, и он отрицательно помотал головой, — на мой взгляд, как-то подозрительно быстро. Я отметил его туфли с кисточками и маленькими золотыми пряжками, — Квирк умер бы от зависти, — и тонкую шелковую неправдоподобно белоснежную рубаху. |