Мы - пешие, кто без штанов, кто впопыхах без винтовки. Окружили. Начались переговоры, чтобы не драться и нам положить оружие. Я заплакал, отстегнул шашку, бросил. До сих пор горько вспомнить... И подходит ко мне тогда дикий старик: "Я, - говорит, тебя узнал, Семен. Ты из станицы Атаманской, ходишь по батракам, и конь у тебя на войну взятый в долг, у станичника Павленкова, и долга ты ему по сей поры не заплатил, и землишку твою арендует тот же Павленков, а ты у него денег перебрал столько, что тебе теперь одно остается - красную звезду на лоб..." Старик сказал, значит, да развернется, как ударит меня кулаком в это место, - я зашатался.
Тут нас разбили на партии человек по двадцать и повели из станицы на хутор Пономарев. Кругом - толпища, пешие старики с трудовым оружием, бабы, ребятишки. Нашли лютых врагов!.. Эх!.. У меня кровь шла из носа, и чуть что - я валился, меня шибко не трогали. А других били. Ах, как били! Станичники все пьяные. Тут же крутятся агитаторы, переодетое офицерье казачье. Их в то время много скрывалось по станицам от голубовских расстрелов. Разжигали: "Большевики, мол, донцов всех хотят извести и землю отнять и на Дон согнать мужичье, кацапов из северных губерний..." Сами знаете, - станичнику только помяни об этом: "Так вашу так, собаки, наемники, до хуторов живыми не доведем!" Вылетают конные и начинают полосовать нас нагайками. Некоторых действительно забили еще в степи до смерти. Пыль, вопли, бабы остервенели, визжат... Ужаса такого не видал я ни в одну войну.
На хуторе, на выгоне, - глядим, - поставлена виселица покоем, из тонких жердей, болтаются две веревки. Поблизости человек двадцать из нашего несчастного отряда уже копают ров - могилу. Спины, головы у всех в крови. Сзади станичники торопят их нагайками.
И вырыли-то - аршина не было глубины, - затрещали револьверные выстрелы. Кто копал - все туда легли... Один - добрый был казак, старый товарищ мой еще по германской войне - закричал: "Братцы, я жив, жив, не убивайте!" - и полез из ямы, - из-под трупов. Подскочили старики, забили его лопатами. И тут выходят двое в офицерских погонах, лица завязаны по самые глаза платками. Берут Подтелкова и Кривошлыкова под руки и рысью тащат их к виселице. Я услышал слова... Никто этих слов не записал... Кривошлыков, - он ниже был ростом, - смело поднял голову и говорит Подтелкову: "Благослови, товарищ, на смерть..." И Подтелков отвечает ему басом, важно: "Иди, брат, спокойно в могилу... Они тоже скоро все пойдут в нее..." Подскочили к ним эти двое, с завязанными мордами, поволокли их к петлям... Рванулся я: "Что вы делаете? Да разве можно?" И тут же нарвался на саблю, - ударил меня станичник... Видите - шрам?.. Очнулся я в могиле, - сверху чуть землей было закидано... Ночью ушел.
Рассказчик замолчал. Далеко над крышами, на бархате южной ночи горели буквы кинематографа. Он долго смотрел на них.
- А что же вы думаете? В прошлом году я был в той станице. Тишь да гладь. Хаты выбелены. Стучит трактор, пыхтит молотилка. Как говорится, живут по шею в зерне. Ах, думаю, ах, станичники!.. Автомобиль оставил около исполкома, пошел пеший. Хата мне памятна. Захожу. "Здорово, дедушка!" Сидит на лавке тот самый дикий старик, который меня ударил. Вид у него самый почтенный, чистый, - мухи не обидит. Ковыряет шилом хомут. Не спеша положил в сторону работу, встал, поклонился: "Здравствуй! Кто ты будешь, садись, будь гостем". Брови опустил, посмотрел еще, пристально, усмехнулся: "Здравствуй, Семен Никифорович, здравствуй! Как живешь?" - "Да ничего, - говорю, - делов много. Вот, мимо ехал, думаю - дай заверну, проведаю... Не успел я тебя тогда поблагодарить за хлеб, за соль". Сказал и смеюсь.
"Стар я становлюсь, забывчив, - говорит дед. - Многое бывало за эти года, всего не упомнишь. - Брови совсем надвинул, смотрю - дичинка эта в нем проглянула, но ничего - расправился. |