Это что ж такое, а? А это, думаю, последняя защита матери-природы, последнее, чем она может одарить свое обреченное дитя.
Теперь вот письмо, слушайте… (Не спрашивайте, пожалуйста, откуда оно взялось, – сторонний человек замешан.) Слушайте.
«Часов в 8 утра, в пятницу, я встал в таком же настроении, как и лег. Обыкновенный дневной порядок одиночного заключения ничем не нарушался. Не изменялось и мое душевное состояние… Часов в 11 1/2 утра вошел в мою камеру комендант в сопровождении какого-то гражданского чиновника и смотрителя. Я в это время ходил и, увидев гостей, раскланялся с ними. Между комендантом и мной произошел следующий разговор: «Вам известен приговор?» – «Да, известен». – «Какой?» – «По отношению ко мне?.. Я приговорен к смерти». – «Ну, так государь высочайшим своим милосердием даровал вам жизнь… Молитесь богу!!» Последние слова произнесены были с большим чувством. Затем комендант быстро ушел, и я остался сам с собою. Первыми мыслями были: рад я или не рад этому важному известию, и если не рад, то почему? Говоря чистую правду, я принял эту, благую для каждого человека, весть совершенно равнодушно. Это произошло потому, что мне не сообщили об участи близких товарищей, а я все время находился в таком настроении, что мог искренне порадоваться только сохранению их жизни. Меня лично смерть не пугала, а иногда даже просто манила, но представление о смерти их действовало тяжело, подавляюще… Своя смерть может приносить удовлетворение, но смерть друга, товарища, просто человека и даже врага вселяет только тяжелые чувства. И меня с первых минут начала мучить неизвестность: что сталось с товарищами?..»
Да, вот оно как обернулось: смерть мгновенную заменили медленной – вечным заточением. Всем смертникам заменили, кроме Суханова… Я уж говорил, Николай Евгеньич встал у столба. И никто не промахнулся, никто не дрогнул…
В день приговора, в феврале еще, Александр Дмитрич написал: виселица много лучше казематного прозябания. Сраженный гладиатор приветствовал смерть мгновенную. И Анна Илларионна, и я, мы оба прочли эти слова. Но в нашем сознании отозвались они не точным их смыслом, а… Ну, положим так: ежели безнадежно больной человек стонет: «Ах, скорее бы конец…» Разве вы ему не поверите? Разумеется, поверите. Но в глубине души будет сознание некоторой риторичности этого призыва. Так приблизительно мы и прочли фразу о предпочтительности эшафота перед медленным убийством в равелине.
А эшафот сменили вечным заточением. Аннушка плакала почти счастливыми слезами. То было воскрешение надежды. Вот так и в первое время его ареста уверовала в чудо возвращения.
Я говорил, как она лихорадочно замышляла несбыточное. Эти ее «воздухоплавательные» проекты; нападения, вызволения, побеги. И обращение за помощью к Николаю Евгеньичу Суханову. Она, кажется, даже и с молодежью в Кронштадте толковала.
Но теперь… О-о, никогда не думал, не предполагал, не догадывался: такое молчаливое, такое фанатичное упорство. И два года ни звука. Два года! Лишь весной восемьдесят четвертого, вон когда открылась. А, собственно, почему молчала? Объяснить не могла, не умела. Так, что-то суеверное, как сглазу боятся. Странно и даже, признаюсь, мне обидно.
А как началось? Она, голубушка, про Ганецкого от капитана Коха услышала… Забыли? Ну, экая память у вас. Приятель покойного Платона Ардашева. Да-да, начальник государева конвоя. Кох был с царем и в момент покушения, все время был – и не задело. А что после с этим Кохом сталось, знать не знаю. Служит ли где, отставной ли, не знаю, да это и десятое. Вы слушайте…
Тут главное вот что: комендант крепости Ганецкий. Она его на войне видела, гренадерами командовал. Он-то ее, конечно, и не примечал. Велика ли птица – сестра милосердия?
Анна Илларионна в своей тетради верно заметила: геройские генералы, вроде Гурко или Тотлебена, после войны славу свою кровью запятнали. |