Маленький, пухлый карапуз с умными серыми глазищами в пол-лица, носом пуговкой, алым сочным ротиком, прямо как перезрелая черешня, которого она назвала при рождении Гавриилом и с которым до недавнего времени не расставалась почти ни на минуту, в это время должен быть на прогулке со своей воспитательницей.
Звягинцева Надежда Степановна – до отвращения правильная, до крахмального хруста стерильно-чистоплотная – чопорная дама, понукала теперь ее мальчиком.
– Гавриил, так нельзя, – должна она сейчас повторять ему нравоучения хорошо поставленным бесцветным голосом.
– Туда не ходи! Там опасно!
– В лужу наступать нельзя, промокнут ботинки!
– Мячом играть нужно с другими детками, так правильно!
– Не стоит облизывать губы на улице, Гавриил, это неприлично, и они будут болеть…
Может, и сумеет научить ее Гаврюшку Звягинцева Надежда Степановна – как надо сидеть за столом, как держать вилку и нож, как приветствовать входящих и как прощаться с уходившими… Одному она ее Гаврюшку не научит – любви. Этому научить нельзя. И как может научить любви человек, который сам никого не любил и которому и любить-то некого. Одинокой была Звягинцева Надежда Степановна, совершенно одинокой, как та береза, что скрипит десятый год под Машиными окнами.
Она ведь все про нее узнала. И где живет, и с кем дружит. К слову, не дружила та ни с кем, кроме своего облезлого кота. Когда ходит по магазинам, что покупает из еды, на чем экономит, а на что не жалеет средств. Маша, как привязанная, ходила за ней по пятам первые два месяца. Украдкой ходила. Часто переодевалась, чтобы не быть замеченной. Встречала с работы, доводила до дома, потом от дома и до работы. Днем пряталась за верандой на детской площадке и подсматривала оттуда, как и что говорит Звягинцева ее Гаврюшке, когда они всей группой в десять малышей выходят на прогулку.
Придраться было не к чему. Ничего дурного не совершалось бесцветной женщиной с обнадеживающим именем, которой органы опеки доверили Гаврюшку, отобрав его у нее – у Маши Гавриловой.
Звягинцева не была с ним излишне строга, не обделяла его вниманием, следила, чтобы в ушки не надуло, поправляла на нем курточку, поднимала воротник, брала за руку, потому что он был самым маленьким. Но…
Но она не была с ним и ласкова! Она не целовала его в макушку всю в милых славных кудряшках. Она не прижимала его к себе с любовью, сильно напоминавшей сладкую боль со щемящей тоской вперемешку. Не перебирала его пальчики, не прикладывала их к своим губам, когда рассказывала ему на ночь сказки. Она и сказки-то ему не рассказывала! Она просто командовала: всем в постель, повернуться на правый бок, положить руки под щеку и спать. И все! Какие сказки?!
Она все правильно делала – Звягинцева эта, – правильно, умно, красиво и по-книжному. Правильно кормила, правильно выгуливала, правильно лепила поделки из пластилина с ними, но она не любила их.
Они – эта горстка несчастных либо брошенных, либо осиротевших, либо отобранных органами опеки, как вот Гаврюшка, детей – были ее работой! И это было страшно!!! Страшно это было для Маши Гавриловой, которая и в мыслях никогда допустить не могла, что жизнь ее маленького сына станет для кого-то каждодневной, рутинной, а порой и надоедливой до соплей работой. Что от его больных зубов будет больно не ей, а тошно кому-то другому. Этот другой станет сжимать рот, контролировать себя, чтобы не разразиться руганью, станет применять научные методики, борясь с больным зубом ее Гаврюшки. Но он не будет сопереживать! И это тоже было страшно!!!
– Раз, два, три, четыре, пять, вышел Зайчик погулять… – слабым шепотом проговорила Маша, не сводя тупого от горя взгляда от опустевшей Гаврюшкиной кроватки. – Вдруг охотник выбегает…
Да, нашлись охотники и на ее Гаврюшку. |