Изменить размер шрифта - +

Я притворился, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.

– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной. Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.

– Почему ты плачешь?

Она отпрянула, села.

– Господи Боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.

На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и К с ее карточкой: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», – а на обороте детским, несклад­ным почерком было нацарапано: "Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses – Холли. Р. S. Больше не буду тебя беспокоить".

Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг‑Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями:

«Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».

Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подо­ждать еще минут пять.

Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.

– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипенье воды. Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, занимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.

Человек прочистил горло:

– Вы приглашены?

Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анато­мировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.

– А то всегда является уйма людей, которых никто не звал. Давно знаете детку?

– Не очень.

– Ага, вы недавно знаете детку?

– Я живу этажом выше.

Ответ был, видимо, исчерпывающий, и он успокоился.

– У вас такая же квартира?

– Гораздо меньше.

Он стряхнул пепел на пол.

– Вот сарай. Невероятно! Детка не умеет жить, даже когда у нее есть деньги.

Слова из него выскакивали отрывисто, словно их отстукивал телетайп.

Быстрый переход