Потом извозчик благородным жестом приподнял поводья, Прайаму пришлось решиться, и он забрался в кэб.
— № 250 Квинс-Гейт, — сказал он.
Прижимаясь щекой к плечу, чтоб уклониться от поводьев, и, через крышу кэба, бросая это указанье во внимательное извозчичье ухо, вдруг он ощутил себя снова англичанином, англичанином до мозга костей, в истинно английской обстановке. Этот кэб был — как дом после странствий по пустыне.
№ 250 Квинс-Гейт он выбрал, приняв за оплот покоя и укромности. Он прямо предвкушал, как погрузится в этот № 250, как в пуховую постель. Другое место его устрашило. Он помнил ужасы континентальных отелей. В своих странствиях он довольно натерпелся от молодого, веселого, музыкального общества шикарных отелей и бридж (по маленькой) его не слишком привлекал.
Пока лошадка цокала по ущельям среди знакомой штукатурки, он продолжал изучать «Телеграф». И немало удивился, обнаружа там не одну колонку восхитительных дворцов, причем все обладали прекраснейшей репутацией в Лондоне; Лондон весь как будто был одним сплошным самым прекрасным местом. И как уж он был ласков, гостеприимен, Лондон, как жаждал он твоего покоя, удобства, заботился о твоей ванне, о твоем оздоровленье! Прайам вспомнил убогие меблирашки восьмидесятых. Все изменилось, изменилось к лучшему. «Телеграф» весь ломился, сочился, прыскал этим лучшим. Лучшее кричало с колонок на первой странице, парило даже над названием газеты. Там он, кстати, заприметил от названья слева, новую, утонченную кофейню на Пиккадилли-Серкус, принадлежащую благородной даме, (сама же она ею и управляла) где вы могли насладиться настоящим хлебом, настоящим маслом, настоящим кексом и настоящей гостиной. Поразительно!
Кэб остановился.
— Тут это? — спросил извозчик.
И это было тут. Но дом был непохож даже на скромную гостиницу. Он был в точности похож на самый обыкновенный дом, высокий, узкий, зажатый между своих же близнецов. Прайам Фарл недоумевал, покуда наконец его не осенило. «Ах, ну конечно, — сказал он сам себе, — тут покой, укромность. Мне тут понравится», — и выпрыгнул из кэба.
— Я вас оставляю, — бросил он извозчику, как положено, (гордый тем, что с юности запомнил эту фразу), будто извозчик — вещь, предложенная ему на пробу.
Перед ним было две кнопки. Он нажал одну и ждал, когда врата раздвинутся и представят взору роскошную меблировку. Никакого отклика! Он уже принялся проверять по «Телеграфу» номер дома, но тут дверь тихо подалась назад, разоблачив фигуру пожилой особы в черном шелке, которая смерила его мрачным, недоуменным взором.
— Прошу прощенья… — залепетал он, сраженный этой мрачной строгостью.
— Комнаты желали? — она спросила.
— Да, — признался он. — Желал. Нельзя ли посмотреть?
— Зайдете, может? — сказала особа. И в унылом лице, по четкому повеленью мозга, зародилось подражание улыбке, притом удивительно ловкое подражание. Просто непонятно, и как ей удалось так натренировать свои черты.
Прайам Фарл, краснея, шагнул на турецкий ковер, и его обступил мрак собора. Он было приуныл, но турецкий ковер несколько его ободрил. Когда глаз свыкся с освещением, стало ясно, что собор наредкость узок, а вместо хоров в нем лестница, тоже покрытая турецким ковром. На нижней ступеньке покоился предмет, которого природу он разгадал не сразу.
— Надолго вам? — выговорили губы напротив.
Его ответом — ответом нервной, застенчивой натуры — было тотчас выскочить вон из дворца. Он опознал предмет на лестнице. То было помойное ведро, венчанное крученой тряпкой.
Им овладел глубокий пессимизм. Все силы его оставили. Лондон сделался враждебным, черствым, жестоким, невозможным. |