Правда, среди мюдеррисов попадались люди скромные, которые предпочитали жить потихоньку и не лезть на рожон, не заниматься тёмными делами. Но времена были жестокие — страшные годы абдулхамидовской тирании. Несчастные люди шарахались от собственной тени, боялись рот раскрыть, каждую минуту ожидая удара из-за угла от своих же коллег-богословов, а не каких-нибудь посторонних.
Сначала Шахин-ходжа чувствовал жалость и сострадание к этим людям, но потом стал испытывать безразличие и даже отвращение.
Разве пристойно героям зелёной армии вести себя подобным образом? Разве можно всего бояться и бесконечно трястись за жизнь, за кусок хлеба? Вести себя низко и подло в столь трудные дни! Склонять голову перед насилием, кланяться в ответ на любое оскорбление, трусливо восклицая:
— Эйваллах! С богом! Пусть будет так!
Болезнь критики и ниспровержения, которой вдруг заболел молодой софта, усиливалась. Она распространялась, подобно пожару в сильный ветер, и пламя начало уже подступать к подножию трона халифа, наместника пророка на земле. Всё, что Шахин слышал и видел в Стамбуле или в деревнях Анатолии и Румелии, куда его забрасывала судьба во время странствований, всё это позволяло ему достаточно много узнать о дворце султана. И через некоторое время юноша пришёл к выводу, что грех и ответственность за бедствия народные падают только на трусливого деспота, его величество главнокомандующего зелёной армией.
Он уже не винил, как раньше, ни мюдеррисов, ни улемов. Несчастные обитатели медресе, забитые чемезы, тоже были теперь оправданы. Во всём виноват только халиф!.. Вспыхни в те дни восстание против Абдула Хамида, Шахин безусловно пошёл бы в первых рядах. Впрочем, когда через несколько лет произошёл конституционный переворот, Шахин-ходжа не проявил ни малейшего интереса к этому событию и остался куда более равнодушным, чем самые тупые и пассивные его товарищи по медресе. Даже к мятежу тридцать первого марта он отнёсся с полнейшим безразличием. Ибо за эти годы Шахин стал совершенно иным человеком...
Шахин-эфенди с горечью вспоминал и второй период болезни, который протекал более бурно, чем первый.
До того времени он всю вину возлагал на отдельные личности... Нравы испортились, вера в народе ослабла. Стамбул не думал ни о чём, кроме удовольствий и развлечений. В громадной стране не осталось ни одного человека, который бы от всей души, от всего сердца произносил божественное слово «аллах». Улемы-богословы, чья священная обязанность — направлять народ и вести его по пути истины, — все до единого невежды и трусы, корыстолюбцы и развратники.
А человек, являющийся наместником посланника господа бога,— коварный тиран, жестокий и безнравственный.
«Только всемирный потоп, кровавый и огненный ураган смогут омыть лицо земли, смогут положить конец этому беззаконию, вернуть мусульманству прежнюю чистоту...» — думал молодой софта.
Но, читая попадавшиеся ему изредка исторические книги, Шахин стал постепенно понимать, что между прошлым и настоящим разницы нет. Испокон веков религия была орудием угнетения, интриг и разврата. Там, где много веков назад прошла зелёная армия, теперь царит зелёная ночь!
Так пожар, некогда охвативший своим разрушительным пламенем медресе Сомунджуоглу, перекинувшийся потом на всё, что звалось сегодняшним днём и составляло нынешнее время, распространялся постепенно всё дальше и дальше в глубь веков и добрался до самых древних времён истории пророков, ислама, империи османов. Великий, очистительный пожар сомнений и переоценок... Где бушевало пламя, там низвергались пышные и великолепные фронтоны, рушились своды и купола, и ничего, кроме груды обломков и скелетов, не оставалось на его пути. Но этот пожар не остановился на туманных рубежах истории,— столб пламени взвился, и огненные языки стали лизать небесный свод.
В сознании Шахина-эфенди возникали опасные вопросы. Как не усомниться в правильности закона и в высочайшей силе издающего его, если этот закон всегда употребляется во зло, если служит он лишь целям угнетения, всякого рода преступлений и злодеяний?! Справедлив ли такой закон? И справедлив ли создатель такого закона?
В истории нашей ничто не занимает такого места, как предмет поклонения — божество. |