|
Увенчивая все это, аист вскоре принес им вторую девочку, которую назвали Доротеей в честь матери Мануэля. И как раз в это время из Англии прибыл молодой поэт Рибо (вскоре после этого он плохо кончил в Ковентри), принеся дону Мануэлю, когда тот сидел вместе с женой и придворными за ужином, гусиное перо.
Граф улыбнулся, повертел его в руке и задумался. Пожав плечами, он сказал:
– Нужда требует. Если б не ее находчивость, моя голова была бы насажена на серебряную пику. Я не могу забыть этот долг, раз она, как теперь выясняется, не намерена его забывать.
Затем он сказал Ниафер, что должен отправиться в Англию.
Ниафер оторвалась от мармелада, которым заканчивала ужин, и невозмутимо спросила:
– И чего же теперь хочет от тебя твоя милая белобрысая подружка?
– Дорогая, если б я знал ответ на этот вопрос, не было бы необходимости путешествовать за море.
– Однако достаточно легко догадаться, – насупившись, сказала госпожа Ниафер, хотя, в сущности, она тоже гадала, зачем Алианора послала за Мануэлем, – и я вполне могу тебя понять, ведь ты предпочитаешь, чтобы люди не узнали о подобном и тебя не засмеяли.
Дон Мануэль ничего не ответил, но вздохнул.
– И если бы моему мнению в этом доме придавали хоть какое-то значение, я бы кое-что сказала. Но при сложившихся обстоятельствах более приемлемо позволить тебе идти своим практичным путем и узнать из опыта, что мои слова верны. Поэтому сейчас, Мануэль, если ты не против, нам лучше поговорить о чем-нибудь более приятном.
Дон Мануэль по-прежнему ничего не говорил. Все это, как отмечалось, происходило сразу после ужина, и, пока придворные и жена сидели за остатками еды, заиграл менестрель.
– Должна сказать, что ты не являешься чересчур веселым собеседником, – через некоторое время заметила Ниафер, – хотя ни на миг не сомневаюсь, твоя белобрысая подружка найдет тебя достаточно жизнерадостным…
– Нет, Ниафер, сегодня вечером я не так уж счастлив.
– Да? И чья это вина. Говорила же тебе не брать две порции бифштекса.
– Нет-нет, милая коротышка, меня мучает не желудок, но, скорее, музыка.
– Мануэль, как музыка может так беспокоить? Уверена, мальчик в самом деле играет на скрипке очень мило, особенно если учесть его возраст.
Мануэль сказал:
– Да, но долгие низкие рыдания скрипки, тревожащие так же, как и смутные мысли, порожденные этим временем года, когда лето еще не покинуло землю, но уже медленно умирает в своих разломанных гробницах, говорят о том, что было, и о том, что могло бы быть. Слепое желание, точно такое же, что раньше теплыми лунными ночами жаром пробегало по телу юноши, которого я помню, тщетно мучает седого мужчину серыми призраками бесчисленных старых горестей и маленькими жалящими воспоминаниями о давно умерших наслаждениях. От подобной жажды нет никакого толка степенным, стареющим людям, но мои уста жаждут уст, чья прелесть более не существует во плоти, и я жажду умершего времени и воскрешения умерших страстей, чтобы юный Мануэль вновь мог любить…
…Сегодня вечером, пока эта музыка неуверенно ощупывает своими пальцами залеченные раны, где-то некая стареющая женщина, совершенно мне не знакомая, точно так же задета за живое, тоже вспоминает наполовину забытое. «Мы прежде были едины, и наши сердца стучали в унисон, а наши юные губы и души были неразлучны, – по-моему, думает она именно так, – разве жизнь поступила честно, оставив нас бесцельно тратить время на полумеры и считать пустяком расчлененные жизни, ссыхающиеся отдельно друг от друга?» Да, вполне возможно, что сегодня вечером она так же грустна, как и я. Но я не могу быть в этом уверен, поскольку в юношеской любви есть великолепие настолько ослепительное, что мешает влюбленному отчетливо разглядеть свой предмет, а посему в то славное время, когда мы вместе служили любви, я узнал о ней не больше, чем она обо мне…
…Из всех моих неудач самая горькая состоит в том, что после стольких несчастий и восторгов я не приобрел надежного знания о самой женщине, но должен волей-неволей лить слезы над такой исчезнувшей мишурой, как ее дрожащие алые губы и роскошные волосы! Тогда, извлечено ли из юности и любви нечто большее, чем девические груди и белый животик, отдаваемые в распоряжение возлюбленного, да мимолетное опьянение, а после недоуменная тоска, которая теперь покорно умирает, во многом точно так же, как тихо замирают в конце песни долгие низкие рыдания этой скрипки?
Вот так вполголоса говорил седой Мануэль, сидя в блестящем золотисто-малиновом костюме и вертя в руке гусиное перо. |