Изменить размер шрифта - +
Не должны родители, того самого, хоронить детей. Каждый день что-то такое происходит. Тошнит…

Лёвкин кивнул, потому что сказать ничего не мог. Слова застревали в горле.

 

На похоронах собралось человек двадцать. Несколько бабушек выли в голос. Гроб казался каким-то совсем уж маленьким, будто игрушечным. В какой-то момент Маша пошатнулась, цепко подхватила Лёвкина под локоть, дыхнула валерьянкой, запричитала:

– Господи, господи…

Помимо валерьянки, она наглоталась еще таблеток, поэтому вряд ли соображала, что происходит. Под ногтями у Маши была грязь – с утра она возилась с цветами во дворе… не только с утра, а последние несколько дней, с того момента, как пропала Ира. Каждую свободную минуту.

Гроб опустили в яму, и несколько работяг в десять минут забросали яму землей с холмиком. Сверху положили венки, воткнули деревянный крест с фотографией в центре. Бабки продолжали ныть, а Лёвкин смотрел то на этот холм черной свежей земли, то на серое небо без туч. Кольнула беглая мысль, что все происходящее – неправда. Помутнение рассудка, страшная сказка, придуманная непонятно кем и непонятно для чего.

В кармане завибрировал телефон. Какой-то неизвестный номер.

– Да? – хмуро спросил Лёвкин, сквозь вязкость грустных мыслей соображая, что вряд ли кто ему вообще мог позвонить сегодня, в такой момент, в этот ужасный вечер.

– Я, это, по номеру звоню, – сказал в трубке мужской голос. – Я её видел.

– Кого?

– Ну. Девочку вашу. Вы же на листовках написали, мол, кто видел – отзовитесь. Ну, вот.

В груди у Лёвкина что-то звонко лопнуло.

– Опоздали, – сказал он дрогнувшим голосом. – Похороны у нас.

В трубке тяжело засопели, а потом спросили:

– Как же это? Я же полчаса назад видел. Как живую. Ямочки эти, глазенки, прическа…

Лёвкин не дослушал, нажал на сброс и так крепко сжал телефон, что почувствовал, как скрипит тонкий пластик.

Маша смотрела на крест… сквозь крест… ей бы следовало отоспаться и прийти в себя; взгляд мутный и ничего не соображающий. Лёвкин повел жену по узкой грязной тропинке, мимо других могил, к выходу. Следом потянулась безымянная вереница сопровождающих. Когда Лёвкин усадил Машу в такси, забрался сам и назвал адрес (хотя городок был таким маленьким, что, кажется, таксисты знали каждого пассажира в лицо), телефон зазвонил снова.

– Слушаю, – буркнул Лёвкин, на этот раз раздраженно.

– Я по поводу девочки, – затараторили в трубку, но уже другой голос, женский. – Слушайте, вам надо подъехать. Буквально час назад видела её в парке, ну, который возле кинотеатра. Где Церквушка, знаете? Может, она где-то там прячется. Может, убежала просто? Вы, главное, не волнуйтесь. Надо поискать. Только листовок мало. Надо еще по телевизору пустить, на местном нашем, и чтобы в интернете кто-нибудь написал…

– Послушайте, – перебил Лёвкин. – Послушайте, мать вашу. Какая девочка? Я её только что похоронил! Мертва она. Нет больше никакой девочки.

– А как же листовки? – спросили в трубке. – Не бывает такого. Пока ищут – есть надежда. Вы не отчаиваетесь, ладно? Отчаиваться ни в коем случае нельзя!..

Маша уснула, тяжело уронив голову ему на плечо. Лёвкин сбросил, а затем вовсе отключил телефон. Он никак не мог разобраться, что творится в душе. За окном мелькали серые многоэтажки старого района, столбы, деревья, парки, газоны, киоски, магазины, люди. Среди всего этого Лёвкин видел листовки с фотографией его дочери. Ямочки на щеках, все дела.

Доехали быстро. Лёвкин растолкал жену, повел ее, полусонную, через двор к дому.

Быстрый переход