Он подошел ко мне на расстояние вытянутой руки и вдруг скрылся в щели в стене, на которую я раньше не обращал внимания.
Когда на следующий день паук так и не появился оттуда, я попытался исследовать щель и с удивлением обнаружил, что туда свободно проходит палец, и, как следует раскачав камень, я смог вынуть его из кладки. Как же я испугался, когда в проеме увидел бледное лицо мужчины! Но еще больше, чем я сам, испугался тот, другой. Он, должно быть, подумал, что из стены на него глядит сам Вельзевул.
Так продолжалось некоторое время, пока мы не рассмотрели друг друга получше и не стали доверять один другому настолько, что, преодолев нерешительность, начали разговор. Для нас обоих он окончился сознанием того, что нам не стоит бояться друг друга, ведь мы оба влачили одну и ту же жалкую судьбу. Другой (я называю его так, потому что он отказался сообщить мне свое имя), этот другой расплачивался за святотатство: он посмел соблазнить монахиню святой Хильдегарды и сделал ей ребенка, что в понимании Церкви было хоть и грехом, но вполне простительным, пока виновник тщательно осенял себя крестным знамением и отрицал свою причастность. Но он не пошел по этому пути. И когда благословенная мать родила близнецов, что даже в кругах, соблюдающих целибат, считалось особенной милостью Всевышнего, и почтенный отец повесил на гвоздь свою августейшую рясу, собираясь жениться на монахине, отцы Церкви обвинили его в сумасшествии и посадили сюда. Поэтому грешник полагал, что это никакая не тюрьма, а сумасшедший дом.
Все это и кое-что еще я узнал через отверстие в стене за одну-единственную ночь. Боясь, что нашу тайну обнаружат, я водворил камень на место. На следующий день мой сосед сообщил мне, что у него есть бумага, чернила и возможность записывать свои мысли, но – как утверждал он – слова не имеют для него большого значения.
На третий день мы прониклись друг к другу еще большим доверием, и когда мой сосед узнал, как сильно страдаю я от невозможности писать, предложил (вероятнее всего, из скуки) записывать то, что я буду ему рассказывать.
И видит Бог, мне было о чем поведать! Ни один из нас не знает, выйдем ли мы отсюда живыми и не напрасен ли весь наш труд, но для меня важно спасти свою честь. И если есть хоть малейшая надежда на то, что мои записи переживут заключение, то стоит попробовать.
Я желаю богачам золота, верующим – вечной жизни, а просветленным – блаженства познания, но даже самым коварным душам не желаю я объявлять себя способным изменить мир, ибо это неправда. Любое такое заявление – результат вопиющего обмана; то, что я могу сообщить – это история моей собственной борьбы против тех, кто в окружении лизоблюдов и подлиз заключил союз с дьяволом или с теми существами, которых зовут Ориенс, Амаймон, Паймон и Эгин. Хотя подобное говорили и обо мне, но это не так, клянусь телом Симонетты, одиноким лучом света в моем темном царстве. Этот луч тоже вскоре может погаснуть, потому что меня вот-вот поразит полная слепота.
С давних пор люди, которые занимались непонятными для остальных вещами, почитались магами, колдунами и чернокнижниками. Странно, что никто до сих пор не догадался обвинить в этом попов, притом что они ничего иного и не делают. Когда я еще шлифовал зеркала, при помощи которых благочестивые люди надеялись увидеть сияние Святого Духа, а глупцы – чудесное действие обкаканных пеленок милого Иисусика – тогда, кажется, мои труды благословлял сам Папа в далеком Риме. Когда же из моих зеркал показались сладострастные женщины, задиравшие юбки до самого срамного места и обнажавшие полные груди, не прикрытые платком, архиепископ при всем честном народе объявил меня колдуном, а мое искусство – порочным. Хотя именно он должен был знать, что правда заключена в глазах того, кто смотрит, – ведь архиепископ был одним из моих постоянных клиентов.
Когда я посредством того самого искусства, из-за которого я день за днем и год за годом спорил с этим порождением сатаны, за один день принес святой матушке Церкви больше дохода, чем монахи тридцати монастырей, мне наряду с хорошим заработком пожаловали полную индульгенцию. |