Это определенно совсем не то, что пассажирам хочется услышать от пилота, когда самолет еще находится в воздухе.
Приближается земля, белая и жесткая, и я зажмуриваю глаза.
Несколько секунд спустя я чувствую, что шасси самолета касается земли. Филип бьет по тормозам, и меня так резко бросает вперед, что от удара головой о приборную доску меня спасает только ремень безопасности. Самолет воет; не знаю, какая из его частей производит этот ужасающий звук, – быть может, этот вой, предвещающий наш близкий конец, издает он весь. А потому я стараюсь не сосредоточиваться на этой жути.
Особенно когда нас начинает заносить влево.
Я закусываю губу и жмурюсь, а мое сердце колотится так бешено, что, кажется, вот вот вырвется из груди. Если это и вправду конец, мне ни к чему за ним наблюдать.
Эта мысль несколько отвлекает меня, и я гадаю, что чувствовали перед смертью мои мать и отец, а когда заставляю себя выкинуть из головы и это, наш маленький самолет, трясясь и вибрируя, начинает катиться все медленнее и наконец замирает на месте.
Я знаю, каково это – ждать конца, и сейчас меня трясет так, что дрожат даже пальцы на ногах.
Я медленно разлепляю глаза, борясь с позывом ощупать себя, дабы убедиться, что все части моего тела на месте. Но Филип только смеется и заключает:
– Хрестоматийный образец посадки.
Возможно, эта его хрестоматия являет собой роман ужасов. Или же он читал ее задом наперед.
Однако вслух я не говорю ничего. Просто улыбаюсь ему самой лучезарной моей улыбкой и достаю рюкзак, весь полет простоявший у меня в ногах. Вынимаю из него перчатки, которые мне прислал дядя Финн, и надеваю их. Затем открываю дверь кабины и спрыгиваю на летное поле, молясь, чтобы у меня не подогнулись ноги.
Они подгибаются, но только чуть чуть.
Подождав несколько секунд, чтобы удостовериться, что у меня не случится нервный срыв, – и чтобы плотнее запахнуться в мою новенькую куртку, поскольку здесь всего восемь градусов , – я иду к хвосту самолета, чтобы выгрузить оттуда три чемодана, вмещающих в себя то, что еще осталось от моей жизни.
При взгляде на них меня пронзает душевная боль, но я не даю себе зациклиться ни на том, что мне пришлось оставить, ни на мысли о том, что в доме, где я выросла, теперь живут чужаки. Ведь стоит ли думать о покинутом доме и оставленных в нем принадлежностях для занятий живописью и наборе ударных инструментов, если я потеряла намного, намного больше?
И я просто хватаю один тяжелый чемодан из крошечного багажного отсека и опускаю его на землю. Прежде чем я успеваю потянуться за вторым, Филип выгружает оба остальных чемодана с такой легкостью, будто в них лежат подушки, а не все достояние, оставшееся у меня в этом мире.
– Поторопись, Грейс. Идем, пока ты не посинела от холода. – Он показывает кивком в сторону парковки – это даже не здание, а всего навсего открытая стоянка для машин, которая находится от нас ярдах в двухстах, и мне хочется застонать. Здесь так холодно, что теперь меня трясет, но уже по другой причине. Как же можно жить в такой холодине? Это кажется мне чем то нереальным, особенно если учесть, что, когда я проснулась сегодня утром, на градуснике было семьдесят градусов .
Мне остается только молча кивнуть, что я и делаю. Затем хватаю чемодан и качу его к маленькой залитой бетоном площадке, которая, судя по всему, служит Хили аэропортом. Как же это не похоже на многолюдные терминалы воздушной гавани Сан Диего.
Филип с легкостью догоняет меня, неся в каждой руке по большому чемодану. Я хочу сказать ему, что он может просто напросто вытянуть из них ручки и катить их на колесиках, но, как только моя нога ступает с взлетной полосы на белеющий вокруг нее снег, до меня доходит, почему он их несет – катить тяжелый чемодан по снегу практически невозможно.
Несмотря на мою теплую куртку и перчатки на синтетическом меху, я чувствую, что уже почти совсем заледенела, когда до парковки (к счастью, очищенной от снега) остается идти еще полпути. |