Скажи-ка лучше, что у тебя стряслось?
– Исчезла моя жена! – вырывается у него. И он сопровождает это сообщение таким трубным ревом, от которого треснула бы бронированная плита.
Я же, вместо того чтобы проникнуться к нему сочувствием, испытываю гнев. Добро бы его толстуха загнулась, я бы ему еще простил то, что он испортил день и мне, и Фелиции. Но вот уже на протяжении тысячелетий мамаша Берю наставляет ему рога так, что и выражений не подберешь. И уже годы и годы он знает о своей беде и терпит ее!
– И ты примчался сюда, чтобы мне об этом сообщить?
– Ты что, не понимаешь, Сан-А? Я умираю от беспокойства!
– Дурачок ты! Твоя женушка сбежала со своим парикмахером. Она вернется, успокойся!
– Да нет же! Сначала я тоже подумал, что она ушла с моим другом Альфредом... Она исчезла как раз в понедельник, когда парикмахерские закрыты. Я переживал, однако же не поднял полицию на ноги. Я сидел дома и ждал ее... Такое уже было в 1934 году, когда она ушла с соседом-окулистом! Ее не было два дня, а потом она вернулась!
– Ну вот видишь!
– Подожди! Сегодня после полудня звонок в дверь... Я бросаюсь открывать... И кого же я вижу? Никогда не угадаешь! Альфреда! Я думаю, что этот олух пришел извиниться и сообщить, что Берта возвращается в свое гнездышко! Но дудки! Он пришел осведомиться, потому что сам не видел Берту с понедельника! Ты слышишь, Тонио? Моя подружка исчезла! Исчезла!
Я мимолетно вспоминаю внушительную фигуру мамаши Берюрье. Эта сто десятикилограммовая куколка кажется мне мало пригодной для внезапных исчезновений. У нее есть все, чтобы обескуражить самого натренированного иллюзиониста.
– Послушай, дружище, – говорю я Толстяку, – я сочувствую твоему горю и горю твоего друга парикмахера, но вы оба должны понять, что твоя необъятная нашла себе третий кусок...
– Ты думаешь?
– Ну сам подумай: если бы она умерла на улице, об этом бы уже давно говорили, так? Она не того типа женщина, которую можно спутать с банановой кожурой!
Берюрье неуверенно кивает головой. Тревога переполняет его, под глазами мешки величиной с дипломатический чемодан.
– Сан-А, если бы моя женушка меня бросила, во-первых, она бы мне об этом сказала, чтобы не упустить случая досадить мне, и, во-вторых, она бы прихватила с собой свои вещи, согласен? Ты же знаешь Берту! Она так крепко прижимает к себе свои денежки, что между нею и ими невозможно просунуть даже папиросную бумагу! Неужели ты думаешь, что она бросит свои драгоценности, свою шубу из настоящего мутона, фарфоровый сервиз севрбабилонского производства и все такое прочее ради какого-нибудь красавчика? Черта с два... Я знаю Берту.
Толстяк ожил, как оживают рисунки под рукой Уолта Диснея. Он вырывает из уха волос и любезно кладет его на массивную медную пудреницу гардеробщицы, которая следит за нашим разговором с напряженным интересом.
– Вот, например, чтобы ты лучше понял, в прошлом году у нее случился запор кишок...
– Заворот! – обрываю я.
– Да, так вот в больнице она потребовала, чтобы я ей принес шкатулку с драгоценностями, ее золотые монеты и нож для торта, потому что у него серебряная ручка: она боялась, что я воспользуюсь ее заворотом кишок, чтобы сбыть эти сокровища... Видишь, что у нее за склад ума?
Такой прилив аргументов ставит меня в тупик.
– Ну ладно, что ты собираешься делать? – спрашиваю я. Он разводит своими коротковатыми руками. В праздничном зале раздается залп аплодисментов, сопровождающий последний наэлектризованный си-бемоль полицейских певцов...
– Потому-то я и пришел к тебе, что мы не знаем, что и думать, – жалуется Берюрье. – Мы теряемся в догадках. |