Изменить размер шрифта - +
И больничная пижама, подобная парусу, прилипла к ветхому остову, который когда-то был облеплен белой плотью и вызывал вожделение у крепких моряков во всех краях. Из открытой просторной горловины вылезает похожий на презерватив кожаный чулок под названием грудь… О-о-о…

Вот тонет угробленная горбунья, отмучившаяся мумия, чугунно-тяжелое чудище, которому не воздвигнут креста, но на котором поставят крест; которое никто не оплачет, но по которому плачет лопата.

Да, вот она – несчастная я, и вот я пою, погружаясь на дно:

Но что я увижу, паря в подводной темноте? Глубину лет, мою холодную, как лед, пересоленную жизнь, все мое извечное светопреставление. Подо мною поблескивают города, острова, страны. Мужчины улыбаются, как зубатки, над нами пролетают акулы с немецкими черными крестами на боках, и далеко разносится воздушная тревога китов.

И вот из зеленого сумрака выплывает на лодках родня, будто косяк тунцов. Дедушка, бабушка и весь ее аптекарский род из знатных датчан, бабушка Вера в промокшем брейдафьордском свитере, Эйстейн и Лина, как и прежде, усталые от счастья, и прабабушка Блоумэй (!), как старая мачта, побитая непогодой, но не сгнившая; а вот и мама… и отец… они плывут вместе, в парадной одежде, а за ними – братья и сестры отца с торжественным выражением на лицах: Бета, Килла, Хенни, Оули-Принц и Пюти… а последней – маленькая девочка… маленькая-малюсенькая… ее светлые волосики колышутся возле ушей, словно мягкие плавники. Ах, душа моя! Посмотрите только на ее личико, красивое и мирное, однако оно причинило больше разрушений, чем ночная бомбардировка Берлина…

Они чередой проплывают мимо, и лица у них такие восхитительно одностайные, как у спящих душ на картине этого… как его… норвежского художника, который хотел купить у меня дом на Скотхусвег, а я не захотела продавать: мне он показался неряхой, и я не могла допустить, что какой-то немытый норвежец будет без порток разгуливать по семейному гнезду моих родителей… Но вот она плывет – моя семья…

А дальше я тону одна.

Жизнь человека – на этой глубине в тысячу саженей. И я вижу под собой город во время войны: краски – черно-белые, а огни – ярко-красные. Я прокатилась вниз на падающей бомбе. Я – ведьма на снаряде, колдунья на помеле, которая заколдовывается в дождь… да, я распыляюсь на сотню капель, я падаю, падаю…

Я падаю надо всеми Полями Тинга. Я рассредоточиваюсь на всех Полях Тинга. На 17 июня 1944 года – праздник провозглашения республики – самый дождливый из всех дней. Я мочу знамена, брызгаю на копья, каплями стекаю по щитам и мечам, по перилам, по шляпам, по кромкам, по спинкам стульев и по столам, и – о, да! – стекаю даже на листок бумаги, который подписывает мой дед Свейн, мой дедушка Свейнушка, Свейн Бьёрнссон. (Эти «дрожащие слезы» он вытирает с будущего Исландии и думает, что это дождевая вода, но ощущает соленый вкус, окидывает взглядом мокрое поле, замечает, что он принимает правление страной посреди воды.)

А я просачиваюсь дальше: сквозь дерн и далее вниз, глубоко-глубоко под дедушкину подпись, в землю, в ущелье, в трещину и дальше в магму, в кипящую лаву, где на помосте сидит Гитлер и плюется тем огнем, что выжег мою жизнь…

– Тебе сейчас каши дать?

– А?

– Хочешь, я тебе сейчас дам овсянки?

– В аду не едят.

– Что?

– В аду никто не ест!

– Но Герра!

– Я не Герра!

– Хербьёрг!

– Меня зовут Блоумэй!

– Блоумэй, родная, вот тебе овсянка. Давай, я тебе помогу?

– Мне никто не может помочь!

– Сама будешь есть? Тебе надо поесть.

– Кто так решил?

– Всем надо есть.

Быстрый переход