Изменить размер шрифта - +
На третьем представлении оперы, когда она имела наибольший успех, во время восхитительного соло Альцесты:

Несчастный маэстро Готлиб дирижировал оркестром; стоя за пультом, он видел, как зашаталась, побледнела и упала та, которую он любил больше всего на свете; он даже слышал, как лопнул в ее груди тот сосуд, от которого зависела ее жизнь, и испустил страшный крик, слившийся с последним вздохом великой певицы.

Быть может, тогда-то и зародилась ненависть маэстро Готлиба к немецким маэстро: ведь не кто иной, как кавалер Глюк, сам того не желая, убил его Терезу; но маэстро Готлиб, во всяком случае, не желал кавалеру Глюку смерти за ту глубокую скорбь, которую тот ему причинил и которая утихала по мере того, как он переносил на подрастающую Антонию всю ту любовь, что он питал к ее матери.

Семнадцатилетняя девушка стала для старика всем на свете: он жил и дышал Антонией. Мысль, что она может умереть, не приходила ему в голову, но если бы она и пришла, он не был бы очень взволнован, ибо он и представить себе не мог, что он в силах пережить Антонию.

То чувство, которое возникло у него, когда он увидел Антонию на пороге своего кабинета, было, разумеется, гораздо более чистым, нежели чувство Гофмана, но не менее пылким.

Девушка медленно вошла в комнату; две слезы сверкали на ее ресницах; сделав три шага по направлению к Гофману, она протянула ему руку.

Затем, с оттенком целомудренной простоты в обращении, она сказала так, как если бы знала молодого человека уже лет десять:

— Здравствуйте, брат мой!

Маэстро Готлиб с того мгновения, как появилась его дочь, оставался нем и недвижим; как всегда в таких случаях, душа его покинула тело и, порхая вокруг Антонии, пела ей все мелодии любви и счастья, какие только поет душа отца при виде горячо любимой дочери.

Он положил любезного его сердцу Антонио Амати на стол и, сложив руки так, как сделал бы перед Богоматерью, смотрел на свое дитя.

А Гофман не знал, бодрствует он или грезит, на земле он или на небе, приближается к нему женщина или же ему явился ангел.

Он чуть не попятился, когда увидел, что Антония подходит к нему и протягивает ему руку, называя его братом.

— Вы моя сестра? — спросил он глухим голосом.

— Да, — отвечала Антония, — сестра не по крови, а по духу. Все цветы — братья по благоуханию, все артисты — братья по искусству. Я никогда не видела вас, это верно, но я вас знаю: ваш смычок только что рассказал мне историю вашей жизни. Вы поэт, и в вас есть частица безумия, мой бедный друг! Увы! Это та искра, которую Бог вкладывает нам в голову или в грудь, и она сжигает наш мозг или убивает наше сердце.

Тут она повернулась к маэстро Готлибу и сказала:

— Здравствуйте, батюшка, что же вы не поцелуете свою Антонию? Ах, понимаю: «Matrimonio segreto», «Stabat mater», Чимароза, Перголезе, Порпора! Что такое Антония рядом с этими великими гениями? Я несчастная девушка! Я вас люблю, а вы забываете меня ради них!

— Чтобы я забыл тебя! — воскликнул Готлиб. — Чтобы старик Мурр забыл Антонию! Чтобы отец забыл свою дочь! И ради чего? Ради каких-то мерзких нот, ради кучи целых и восьмых, четвертей и половинок, диезов и бемолей! Превосходно! Смотри же, как я тебя забыл!

И тут старик, удивительно ловко повернувшись на кривой ноге, обеими руками и другой ногой стал разбрасывать партии всех инструментов из оркестровки «Matrimonio segreto», уже совершенно готовые для раздачи музыкантам.

— Отец, отец! — воскликнула Антония.

— Огня! Огня! — кричал маэстро Готлиб. — Принесите мне огня, и я все сожгу! Огня! Я сожгу Перголезе! Огня! Я сожгу Чимарозу! Огня! Я сожгу Паизиелло! Огня! Я сожгу моих Страдивари, моих Грамуло! Огня! Я сожгу моего Антонио Амати! Разве моя дочь, моя Антония не сказала, что струны, дерево и бумагу я люблю больше, чем свою плоть и кровь! Огня! Огня!! Огня!!!

И старик метался, как безумец, подпрыгивал на одной ноге, как хромой бес, и размахивал руками, как ветряная мельница.

Быстрый переход