Сухость ее тона, не ускользнув от внимания мистера Озмонда, только удвоила его интерес к затронутому предмету.
– Так, значит, вчера говорили правду: вы и впрямь весьма суровы с этим джентльменом.
Изабелла перевела взор на поверженного галла.
– Нет, неправда. Я с ним в высшей степени любезна.
– Именно это я и имел в виду, – отвечал он таким откровенно радостным тоном, что эта шутливая фраза нуждается в пояснении. Читатель уже знает, насколько Гилберт Озмонд любил все оригинальное и редкостное, все самое лучшее и изысканное, и теперь, когда он познакомился с лордом Уорбертоном – совершенным, на его взгляд, представителем своего народа и ранга, – мысль завладеть молодой особой, которая, отвергнув столь благородную руку, вошла бы в его собрание раритетов, приобрела для него новую привлекательность. Гилберт Озмонд высоко ставил институт лордства, не столько за его достоинства, каковые, как он считал, ничего не стоит превзойти, сколько за непреложность его существования. Он не прощал провидению, что оно не сделало его английским пэром, и мог в полную меру оценить необычность поступка Изабеллы. Женщина, на которой он считал возможным жениться, и должна была совершить подобный шаг.
29
Ральф Тачит в разговоре со своим достойным другом, как мы знаем, весьма лестно отозвался о Гилберте Озмонде, отдавая должное его превосходным качествам, и тем не менее Ральфу следовало бы сказать себе, что он поскупился на похвалы, – в столь выгодном свете предстал этот джентльмен во время их последующего пребывания в Риме. Часть дня Озмонд неизменно проводил с Изабеллой и ее друзьями и в конце концов убедил их, что он – самый обходительный человек на свете. Можно ли было закрыть глаза на то, что к его услугам и живость ума, и такт? Очевидно, поэтому Ральф Тачит и ставил ему в вину прежнее его напускное равнодушие к обществу. Но даже сверхпристрастный кузен Изабеллы вынужден был признать теперь, что Гилберт Озмонд чрезвычайно приятный спутник. Дружелюбие его было неиссякаемо, а знание нужных фактов, умение подсказать нужное слово не менее своевременны, чем поднесенная к вашей сигарете услужливо вспыхнувшая спичка. Он явно развлекался в их кругу – разумеется, в той мере, в какой способен развлекаться человек, уже не способный удивляться, – и даже не скрывал своего воодушевления. Внешне, однако, оно никак не проявлялось – в симфонии радости Озмонд не позволил бы себе и костяшкой пальца коснуться бравурного барабана: ему претили все резкие, громкие звуки, И он называл их неуместным неистовством. Иногда ему казалось, мисс Арчер слишком живо на все отзывается. Это единственное, что он moi бы поставить ей в упрек, в остальном же она была безупречна, в остальном все в ней так же гладко сходилось с его желаниями, как старый Набалдашник слоновой кости с ладонью. Но если Озмонду недоставало звонкости, это искупалось обилием приглушенных тонов, и в эти завершающие дни римского мая он изведал удовлетворение, созвучное медленным блужданиям под пиниями виллы Боргезе,[93] среди прелестных неброских полевых цветов и замшелых мраморных изваяний. Ему все доставляло удовольствие; еще никогда не бывало, чтобы столь многое доставляло ему удовольствие одновременно. Обновились полузабытые впечатления, полузабытые радости, и как‑то вечером, вернувшись к себе в гостиницу, он сочинил изящный сонет, предпослав ему название: «Я вновь увидел Рим». Спустя несколько дней он показал эти, написание мастерски, с соблюдением всех правил, стихи Изабелле, пояснив, что в Италии принято в знаменательные минуты жизни приносить дань музам.
Доволен бывал Озмонд только оставаясь наедине с самим собой, слишком часто и – по его собственному признанию – слишком остро он ощущал присутствие чего‑то чуждого, уродливого; благодатная роса доступного людям блаженства слишком редко орошала его душу. |