Но произошло это не по ее вине, она не прибегала к обману; она только восхищалась и верила. Первые шаги были сделаны ею с величайшей доверчивостью, а потом вдруг оказалось, что все многообразие жизни с беспредельными ее просторами не что иное, как тесный и темный тупик с глухой стеной в конце. Вместо того, чтобы привести ее на вершину счастья, где мир словно расстилается у ног и можно, взирая на него с восторженным сознанием собственной удостоенности, судить, выбирать, жалеть, он привел ее вниз, в подземелье, в царство запретов и угнетенности, куда глухо долетают сверху отголоски чужих, более легких и вольных жизней, лишь усугубляя сознание собственной непоправимой беды. Глубокое неверие в мужа – вот что помрачило для нее белый свет. Чувство это, которое так просто назвать, но далеко не так просто объяснить, было настолько по своей природе сложным, что потребовалось немало времени и еще больше душевных страданий, чтобы довести его до нынешнего совершенства. Страдание было у Изабеллы состоянием деятельным и проявлялось не в оцепенении, столбняке, отчаянии, а в кипучей работе ума, воображения, в отклике на малейший нажим. Она льстила себя надеждой, что тайна ее пошатнувшейся веры скрыта от всех – от всех, кроме Озмонда. Он‑то, разумеется, знал, и порой ей даже казалось, что он этим тешится. Все произошло не сразу – только когда первый год их совместной жизни, полный сначала такой восхитительной близости, подошел к концу, она ощутила тревогу. Потом начали собираться тени, словно Озмонд намеренно, даже можно сказать злонамеренно, стал гасить один за другим огни. Сперва сумрак был редким, полупрозрачным, и ей еще видна была дорога. Но постепенно он все больше сгущался, и пусть то тут, то там иногда появлялись просветы, но существовали в открывавшейся перед ней перспективе и такие закоулки, где всегда царил беспросветный мрак. Изабелла твердо знала – тени эти не были ее измышлением, она сделала все, чтобы остаться справедливой, терпимой, видеть правду незамутненными глазами. Тени были неотъемлемой принадлежностью, были порождением и следствием присутствия ее мужа. Речь шла не о его злодеяниях или пороках; она ни в чем его не обвиняла – ни в чем, кроме одного, что вовсе не являлось преступлением. Насколько ей известно было, он не совершил за свою жизнь ничего дурного; он не истязал ее, не был с ней жесток; просто она полагала, что Озмонд ее ненавидит. Вот все, в чем она могла его обвинить, и как раз самым прискорбным было то, что это не являлось преступлением, ибо, будь оно так, она сумела бы защитить себя. Озмонд убедился, что она не та, что она другая, чем он рассчитывал. Сначала он думал, что ему удастся ее изменить, и она старалась изо всех сил стать такой, какой он хотел ее видеть. Но ведь в конце‑то концов она могла быть только собою, тут ничего не поделаешь; и теперь уже не имело смысла надевать маску, рядиться, он знал ее до последней жилки, и ничто не могло его поколебать. Она не боялась Озмонда, не опасалась каких‑либо враждебных выпадов; недоброжелательство его по отношению к ней было совсем иного рода. Он постарается не сделать ни одного промаха, постарается всегда выглядеть правым. Всматриваясь трезвым неотступным взглядом в свое будущее, Изабелла видела, что в этом он, несомненно, возьмет над ней верх. Она‑то сделает много промахов, много раз будет неправа. Иногда она чуть ли не готова была жалеть его, понимая, что пусть неумышленно, но все же кругом его обманула. Она стушевалась, когда только с ним познакомилась, умалила себя, притворилась, что ее меньше, чем это было на самом деле. И все оттого, что сверх всякой меры поддалась очарованию, которое он, не пожалев усилий, пустил в ход. Он не изменился с тех пор; он не пытался в тот год, что за ней ухаживал, выдать себя за другого – по крайней мере ничуть не больше, чем она сама. Но ей видна' была лишь половина его натуры, как видится нам диск луны, частично скрытый тенью от земли. Теперь же она видела полную луну – видела человека целиком. |