Изменить размер шрифта - +
Пашка подпрыгивал, мелькая в полумраке белым худым телом, во многих местах расчесанным до коросты, ноги тонки и кривы, руки в синяках.

— Постой, Пашка, — остановил его Плошкин. — Энтак ты от их не избавишься. Мы их счас в кипяток, заразу их мать.

С этими словами он выбрался из-за стола, снял крышку с парящей керосиновой столитровой бочки.

— Суй давай! — велел он Пашке, и тот стал запихивать в бочку свои рубахи и подштанники, топить их в кипятке палкой, и сам Плошкин тоже начал раздеваться.

Через несколько минут все уже были голы, все такие же худющие, как и Пашка, с выпирающими костями таза, с резко очерченными ребрами, с безжизненно болтающимися мочалистыми половыми органами. Только у Димки Ерофеева самая важная часть этих органов была какой-то странный, будто перекрученной, вся в больших волдырях или нарывах, лилово-синяя.

— Что это у тебя за болесть такая? — спросил Плошкин, с подозрением разглядывая Димкино мужское достоинство.

Димка смутился, прикрыл срам руками.

— Это не болезнь. Это мне такую пытку придумали… у нас в Питере, на Гороховой… — произнес он, тяжело ворочая языком, вновь переживая недавнее прошлое, смущенный всеобщим вниманием. — Баба там такая есть, следователь. Сонькой Золотая Ножка прозывается. — И, посмотрев исподлобья на Пакуса, добавил с ненавистью: — Сонька Гертнер, из жидовок… — Тяжело выдохнул: — С-сука.

Пакус передернул плечами, отвернулся: Софью Оскаровну Гертнер он знал, встречался с ней в Ленинграде по какому-то делу, был наслышан о ее методах. Однако у самой Гертнер, женщины лет тридцати пяти, весьма неприятной даже на первый взгляд, спросить не решился, полагая, что будто бы ею придуманный изощренный метод допросов подследственных мужчин ни что иное, как наговор антисемитов, да и кличка выдумана ими же. И вот надо же… Что касается Ерофеева, то этот пролетарий… не ему судить, кто прав, кто виноват, и свое, по большому счету, он получил за дело, потому что… если каждый безграмотный тупица со своим свинячим рылом да в калашный ряд…

— Баба? — воскликнул с изумлением Пашка Дедыко, прервав возмущенные размышления Пакуса, да так и остался стоять с раскрытым ртом: видать, до него только сейчас дошло рассказанное Ерофеевым. — И ты пиддався ба-абе?

— Так руки-ноги связали, попробуй не поддайся!

— А зубы? Зубами падлу! З-зуб-бами! — Пашка аж задохнулся от ненависти!

Димка опустил голову. Рассказывать, что и зубами не вышло бы, что и в мыслях ничего подобного не возникало, он не хотел.

— Чай, больно было… Орал, поди… — с любопытством произнес профессор Каменский.

Ерофеев ничего не ответил, отвернулся и стал лить из банки теплую воду на живот, со свистом втягивая в себя воздух. А перед ним будто воочию мерцало из темного угла заимки неправильное лицо женщины с горящими сумасшедшими глазами. Димка видел черную прядь, выбившуюся из-под красной косынки и упавшую на лоб, оскал кривых зубов меж тонкими полосками фиолетовых губ; он слышал ее прерывистое, частое дыхание; чувствовал, как дрожь ее голого колена, прижатого к его волосатой ляжке, распространялась по всему его телу, крепко притянутому к пыточному стулу… — и эта дрожь, уже здесь, в этой затерянной в тайге избушке, прошла по его телу малярийным ознобом.

Даже сейчас, четыре месяца спустя, Димка все еще испытывал тот животный ужас, какой охватил его, когда эта женщина твердыми пальцами стала трогать его срам, натягивать кожу и отпускать ее, в то время как голова ее склонялась все ниже и ниже, и Димка, следя за этой головой, в паническом страхе выворачивал свои глазные яблоки, но уже не видел ни ее глаз, ни лица, а видел макушку, осыпанную перхотью, и черные волосы, точно грачиные крылья.

Быстрый переход