А когда этот угар проходит, когда пролиты реки крови и слез, большинство начинает оглядываться и жалеть о спокойном и безмятежном прошлом, и поражаться, как это они, здравомыслящие и практичные, поддались общему психозу и пошли за теми и туда, куда и за кем идти было верхом безрассудства.
Александр встряхнул головой, освобождаясь от докучливых мыслей. Раньше подобные мысли в голову ему не приходили. Тут, видать, все дело в самой природе, которая оказывает такое потрясающее влияние на человека, заставляя задумываться о вечном и неизменном. Но неизменном ли? Вечность тоже изменчива, но понять это вряд ли возможно: так коротка человеческая жизнь.
И все-таки жизнь — это здорово! А как хорошо здесь, как покойно! Горы, небо, солнце, вода… Что еще? Еще — он сам, средоточие вселенной и времени: все во мне и от меня во все стороны… Я есть — и все есть, все через меня. Но не отсюда ли начинаются все беды человеческие? Не с того ли порога, когда человек, оглянувшись и не найдя никого, кроме самого себя, вдруг почувствует себя же центром мироздания? А что же тогда центр? Бог? Но бог, скорее всего, есть способ самоустранения и разделения ответственности, когда большая часть ее отдается существу, которого нет, но без которого не обойтись в попытках объяснить все непонятное, что человека окружает. Страх перед непонятным, перед ответственностью — вот что такое бог для большинства человечества. Эксплуатация страха — это тоже бог, но со стороны меньшинства. Замкнутый круг. Но так, видимо, и должно быть. И ни в коем случае не разрывать этого круга. Пусть одни верят в одно, другие в другое, а обязанность художника — объяснить это и тем и другим простым и понятным языком красок. Правда, это как-то не стыкуется с марксизмом-ленинизмом, но он, Александр, никогда не был силен в марксизме-ленинизме, взяв из него лишь главное: все люди имеют право на счастье и ни один человек не должен унижать другого.
Но что он скажет тем, которые воевали? Чем оправдает свое безбедное и малополезное существование? Только одним: он должен работать и работать, писать картины, и такие, чтобы перед ними стояли подолгу, не отрывая глаз, и видели в них что-то свое и нечто общее. Иначе не будет ему ни оправдания, ни прощения.
— Са-ша-ааа! — донесся до него со стороны стойбища голос Аннушки.
Голос ее повторился несколько раз восторженными голосами детей, затем уже самими горами, шарахаясь от одной горы к другой, и в конце концов утонул в глубине ущелья.
Александр помахал рукой и продолжил спуск, уже ни о чем не думая.
Глава 20
Вернулась из ближайшего поселка жена Федора Каллистратовича, которую все звали Катей, хотя настоящее ее имя Хатун. Она ловко соскочила с лошади, привязала ее к колышку, сняла с нее сумку. Все стояли рядом и смотрели, как она ее развязывает, достает оттуда печеный хлеб, газеты, письма.
Одно из писем было от приятеля Александра скульптора Николая Клокотова, из Ленинграда, с кем он вместе вступил в ополчение и принял свое первое боевое крещение.
«Только недавно стало мне известно от вернувшихся из эвакуации, где ты обретаешься, — писал Клокотов. — Эк тебя занесло куда — похлеще Тмутаракани будет! Но я рад, что ты жив-здоров, надеюсь, и семья твоя тоже. А вот я свою не уберег: померли от голода. Да что ж теперь — не у меня одного такая судьба. После твоего ранения мы почти месяц не выходили из боя, но бог — или еще кто — меня миловал: ни единой царапины, хотя от первоначального состава батальона осталось меньше половины. Ранило и Николая Мостицкого — ты должен его помнить. Кстати, от него недавно получил письмо: воюет, дослужился до капитана, командует саперным батальоном на Втором Белорусском. Знай наших лепил! Хочет остаться в армии, если не помешают старые раны. Но это сейчас. А тогда, если ты знаешь, вышел указ, чтобы всех, кто имеет высшее техническое образование или является студентом технического же института, от воинской службы освободили. |