В подклети было светло. В огромных горшках плавился воск, и тонкая черная струйка копоти поднималась к своду, рисуя на нем черный же неровный круг. Иногда эта ниточка искривлялась от неровного дыхания Силантия, который продолжал рассказывать:
— Он-то меня сразу приметил, увидел, какие я чеканы делаю. Ведь я и резать могу, да так, что одна монета близнецом другой будет. И края у меня ровные, такие, что и стачивать не нужно.
Подьячий, стараясь не пропустить ни слова, быстро писал на бумаге донос Силантия. К перу без конца цеплялся волос; подьячий тщательно отирал его кончик о рукав кафтана и усердно принимался за писание.
— Что еще тебе наказывал боярин Монетного двора?
— Говорил, чтобы я монеты потоньше делал, а с вырученного серебра для его казны чеканил.
Василий Захаров посмотрел на Воронцова. Двое караульничих стояли у того за плечами, чтобы по желанию дьяка повесить боярина на дыбу или вытолкать взашей.
— Что же ты на это скажешь, Федор Семенович? Не крал серебра?
— Разве мог я знать, что когда брал тебя, супостата, на Монетный двор, то могилу для себя рыл?
— Вот оно как ты поворачиваешь? Думал, если берешь на государеву службу, то холопом тебе верным буду? Только не тебе я служу, а государю! А теперь отвечай, холоп, правду ли говорит чеканщик?
— Если и был в чем грех, так в том, что утаил малость от казны серебра. Может, и начеканил я с десяток рублев, но не более! Но чтобы злой умысел какой против государя Ивана Васильевича держать… Не было этого! Новгородцы и вправду на своего наместника с жалобой шли. Ты и сам, Василий, в том убедиться можешь. Нашел бы тех, кто под Коломной был!
— Только не поверит тебе больше государь. Если ты его серебро воровал, значит, и против него измену мог иметь. Знаешь ли ты, что делают с фальшивомонетчиками?
— Как же мне не знать? Сколько раз по моему наказу татям в горло олово лили!
— Хм… вот и тебе скоро зальют.
— Помилуй меня, господи, спаси от срама, не дай на поругание мою душу!
— Есть спасение для тебя, Федор Семенович, только вот не знаю, согласишься ли ты на это. Уж больно горд!
— Говори же, дьяк, в чем мое спасение?!
— Душу твою сохранить не обещаю, сам спасешься. Сходишь в церковь, помолишься малость. В казну монастырскую дар большой сделаешь, а может, на свои деньги и церквушку каменную поставишь. Но вот тело твое… попробую спасти от позора.
— Сделай Христа ради! Сыном разлюбезным для меня будешь! Век на тебя молиться стану и еще деткам своим накажу, чтобы почитали тебя пуще отца родного. Только вырви меня отсюда! Что делать нужно, говори, Василий.
— Государю ты вот что скажешь, когда он к тебе в темницу явится. — Дьяк поднялся с лавки и зашептал в самое ухо боярину: — Будто бы умысел против него имел, хотел власти государя лишить.
— Окстись! — отшатнулся боярин. — Гнева ты не боишься божьего! Не желал я этого. Я у него в любимцах ходил! Он меня лучше Глинских почитал. Мне ли желать, чтобы Ванюша власти лишился, я бы тогда сам без головы остался: одни недруги вокруг.
— Я свое слово молвил, — развел руками дьяк, — если хочешь жить, скажешь! Подьячий, пойдем отсюда, тяжек для меня дух темницы; и еще Федор Семенович подумать должен, не будем ему мешать.
Иван Васильевич заявился в темницу вечером. Двое рынд освещали дорогу и заботливо опекали государя:
— Здесь, Иван Васильевич, поосторожнее будь, ступенька тут хиленькая. Вот черти эти тюремщики, никак заделать не могут. Не споткнись, батюшка, сподобься. А здесь, государь, склизко, видать, налито что-то. А может быть, и кровь. |