Такие же, как и у Елены, капризные губы, большие и выразительные глаза, даже лоб такой же высокий, как у матушки.
Однако само рождение предопределило ему непростую судьбу. В тот день над Москвой прошел ураган, который порушил несколько теремов, обломал крест на Благовещенском соборе, а затем пролетел над татаровой дорогой в сторону Казани. Юродивые в этот день не спешили идти ко дворцу за привычной милостыней, толкались на базарах и всюду шептали одно и то же:
— Сатана на Руси народился! Сатана! Вот подрастет он, тогда водица нам не нужна станет, кровушкой своей обопьемся.
Иван Васильевич отца не помнил, но всегда знал себя государем, став им сразу после смерти великого московского князя. Ивану шел тогда четвертый год. По нескольку часов кряду ему приходилось высиживать в Боярской Думе, держа в руках яблоко и скипетр. Руки его всегда помнили привычную тяжесть самодержавных регалий, он видел склоненные седые головы бояр, сами Шуйские целовали ему пальцы. Ваня сидел на батюшкином кресле, слушая жаркие споры и неинтересные разговоры бояр.
Первым в Думе был конюший Овчина-Телепнев-Оболенский, который выделялся не только природной статью, но и сильным голосом. Бояре невольно умолкали, когда тот начинал говорить. А Оболенский вещал всегда неторопливо, с достоинством, и трудно было Ивану тогда понять величие конюшего. Прозрение пришло позднее, когда государь случайно услышал разговор двух бояр. Один из них, показывая на сильные руки Оболенского, изрек:
— Посмотри, какие ручищи-то здоровенные! Он ими не только государство за шкирку держит, но и великую княгиню за титьки. А через нее нами как хочет, так и вертит.
И, заприметив государя, почти младенца, который едва что понимал тогда из того разговора, бояре низко согнулись, пряча смущенные лица.
Оболенский всегда сидел в Думе рядом с Иваном. Иногда поворачивал голову в его сторону, спрашивал ласково:
— А как государь наш батюшка, не против уговора?
— Нет, — пищал со своего места Иван.
И речь Оболенского снова текла неторопливо и внушительно.
Иван по-сыновьи привязался к этому сильному и великодушному боярину, который неизменно называл Ваню «государь-батюшка», и чувствовал себя под его опекой надежно.
Два человека, к которым Иван был по-настоящему привязан, ушли от него в один месяц. Мать умерла сразу после Пасхи. Исхудала за неделю, сделалась желтой, а потом отошла с тихим вздохом. Боярина Оболенского Шуйские драли за бороду в Думе, а затем, заломив руки за спину, как простого холопа, выпихнули из палаты.
Ваня рыдал, хватал за полы Оболенского, пытался защитить князя от обидчиков. Андрей Шуйский, оглянувшись на государя, стряхнул его ручонки и прорычал зло:
— Поди вон, щенок! Станем мы тебя слушать! Сейчас порты с тебя стяну да по заднице отхлестаю! Мать твоя блядина была: еще батюшки твоего покойного постель не остыла, а она уже в нее Оболенского затащила! Поделом ей божья кара. А ежели ты пищать будешь, так мы тебя вслед за ней отправим. Ишь какой заступник выискался! Князья Шуйские, они познатнее московских князей будут!
Иван слышал, как отчаянно сопротивлялся на лестницах бывший знатный воевода: трещали кафтаны, слышалась ругань, потом чей-то истошный голос стал поносить княгиню Елену, ему охотно отозвался чей-то веселый смех.
Он прильнул к окну и видел, как по Средней лестнице, с которой уносили государей на вечный покой в Архангельский собор, волочили боярина Оболенского, словно он уже мертвец. С погребальной лестницы неделю назад ушла и матушка.
Ваня размахнулся и что есть силы запустил державой в бояр. Держава, подобно наливному яблоку, блеснула золотым боком на солнце, пролетела через двор и весело запрыгала по ступеням вниз, прямо под ноги взбудораженных бояр.
Андрей Шуйский встрепенулся коршуном и помахал Ване кулачищами:
— Вернусь, так уши тебе надеру!
Наклонился Шуйский и упрятал державу себе в карман. |