|
— Правда?
Она промолчала, глотая раскрытым ртом воздух после долгого крика.
— Тебя я бы простил, себя простить не могу…
Иван ударил широкой ладонью в дверь, дверь распахнулась, и он шагнул в темноту, в упругий шум ливня…
Чем дальше рассказывала Светка, тем круче она отворачивалась от Григория Фомича, потому что не было сил смотреть в плачущие глаза. Рассказав, чуть повернула голову, и увидела, что Григорий Фомич сидит к ней боком, сунув руки в поредевшие седые волосы, смотрит на речку, а по худым, морщинистым щекам, обгоняя одна другую, бегут слезы. Он их не вытирал, они скапливались на подбородке, поросшем густой, белесой щетиной, срывались и капали на старую клетчатую рубаху.
Поза Григория Фомича напомнила ей Ивана, сидящего на табуретке, и Светку пронзило острой, колющей болью — в них, его родителях, искала она память об Иване, только ради этого пришла тогда к ним, только ради этого все сейчас рассказала. Иван, Иван… Ничего нельзя вернуть, ничего нельзя переделать.
— А теперь как думаешь? Как дальше жить?
Григорий Фомич по-прежнему смотрел на речку, по-прежнему не вытирал слез, и они капали, капали на рубаху.
— Уезжаю я. С отцом кончено. Уеду, куда глаза глядят, грехи замаливать. Он думает, я помыкаюсь и вернусь. Ни за что! Хватит! Одно только — простите меня, если можете. Столько горя.
— Ну, ну, — снова стал успокаивать ее Григорий Фомич. — Ну, будет, ладно. Тут еще и другая вина есть, если взглянуть подальше.
Он рукавом насухо вытер слезы. И в его словах сверкнула решимость.
— Пойдем домой.
— Нет, я еще побуду.
— Тогда побудь.
Григорий Фомич тяжело пошел от могилы. Уже из-за ограды кладбища оглянулся — Светка опять ничком лежала на сером холмике, раскинув руки, как подбитая птица.
Чем дальше он уходил, тем тверже и решительней становились его шаги, тем громче он говорил самому себе, почти выкрикивал:
— Я скажу… Я теперь скажу… Я много скажу… Я всем скажу…
Рядовой случай
1
В этом году, в пору тихого и жаркого бабьего лета, в саду у Галины Куделиной зацвела ветка черемухи. Весной, прибитая последними заморозками, она не успела распуститься и вот проснулась от тепла, выкинула белые лепестки в дни, по-осеннему блестящие: от паутины, еще не оборванной дождями, от берез, сорящих желтой листвой, от ярких солнечных зайчиков на Оби. Яро цвела, не знала, что ее впереди ждет, качалась в звенящем воздухе, тяжелела и свешивалась через штакетник.
Но кончилось благодатное бабье лето. Ближе к селу придвинулся горизонт, темные, налитые влагой тучи притянули небо к земле, первый дождь оборвал паутину, прибил пыль на улице и зарядил надолго. Тяжелые капли падали на ветку черемухи, сбивали лепестки, и они, недолго покружив в воздухе, опускались на мокрую землю поверх серых листьев.
Весь белый цвет обил первый осенний дождь. За первым полил второй, третий, а там и счет потерялся. Днем и ночью моросила мелкая водяная пыль, замешивала на улицах липкую, черную грязь, прекращалась на час-два и снова брызгала по земле, по заборам, по домам, крыши которых становились темными и блестящими. Устанавливалась глухая, промозглая осень.
Узенький переулок, полого спускающийся к реке, казался в ранних сумерках еще у же, чем был на самом деле, неприметней, затерянней, и его не оживляли даже светящиеся окна домов, которые бросали желтые пятна в палисадники. В одном из таких окон, в доме Фаины Лазаревой, занавесок не было, и с улицы хорошо виделось, что происходит внутри, в большой, бедно обставленной комнате.
На столе, как и после всякой пьянки, было налито и набросано: в борще плавали окурки, клеенку усыпали пеплом, измазанные в нем валялись красные лохмотья обсосанных соленых помидоров. |