Отставив свою давно пустую чашку и придвинув внукам блюдо с пирогами, мамынька скучным голосом произнесла:
– Ну, хватит сектать, ты дело говори. В город‑то надолго?
Сбитая будничностью тона и вопросом в лоб, Надя замолкла, но свекровь смотрела ей прямо в глаза, и одна ее бровь уже чуть приподнялась, что всегда означало медленное, но неотвратимое накаливание.
– Да как сказать, надолго или ненадолго…
– Так и скажи, нечего разводить финтифанты, немецкие куранты.
– А и скажу, – без улыбки и почти зло отозвалась невестка, игнорируя мамынькину бровь. – И скажу, что детям моим жить негде, вот и все тут.
– Как же негде, – тем же скучным голосом – если б не бровка – продолжала старуха, – где ты сама живешь, там и дети?…
– Так и мне негде!
– А где ж ты все это время жила и на глаза не показывалась?
Надя чуть скосила глаза на воротник кофты и поправила толстую английскую булавку. Подняла голову:
– У своих жила, в деревне.
Мамынька и не думала возвращать бровь на место:
– Так на кой было ребят в город тащить, в деревне‑то сытней жить? – И кивнула, как на свидетеля, в сторону невесткиного гостинца, солидного куска сала.
Ох, как кстати была бы Максимычу папироска, но сейчас выйти и подавно было нельзя. Сам не заметив, как это получилось, он сидел, сцепив руки так же, как Ирина, и с восхищением слушал жену. Никогда не сумел бы он так просто и буднично спросить Надьку: «на кой», как это сделала старуха, даже не возмутившись голосом.
И невестка заговорила – уже не бойко, а горько:
– Вы‑то в деревне не жили, для вас там будто медом намазано, а что в колхозы загоняют, вы знать не знаете: хочешь – иди и не хочешь – иди. Чем хозяйство паршивей, тем громче глотку дерут, а кто настоящий хозяин, как мой папаша, так ходят тихонько, как по сырым яйцам: дома скажешь «А», а «Б» договоришь в Сибири! Конечно, откуда вам знать, – она яростно уставилась в недоверчиво шевельнувшуюся бровь свекрови, – вы небось и про «лесных братьев» не слышали?
Выяснилось, что и отец невестки, и кто‑то еще из мужской родни были прочно связаны с «братьями», а как же. Теперь, однако, стало лучше об этом забыть, а дочке велел и вовсе держаться подальше, тем более что за погибшего мужа и пенсия полагается семье.
– Карточка‑то, что про Андрюшку прислали, сохранилась? Старуха бережно вытащила из шкафа шершавую бумажку, которую невестка прочитала и молча перекрестилась.
– Завтра и пойду, в воскресенье‑то военкомат закрыт. – Она поднялась и стала проворно убирать со стола посуду.
Осоловевшие дети вяло приоткрыли глаза.
– Мамаша, я уложу их в нашей комнате, а то мы полночи в телеге тряслись, вон как намаялись?
Наша комната вызвала у Матрены еще один вздерг брови, но детей отнесли на широкую старухину кровать, которая давно стояла в комнате, где раньше жил Андря.
Внешне Надя совсем не изменилась, словно не было ни войны, ни этих пяти с лишним лет: такая же румяная, гладкая, как налитая.
– Ты дай спокой с посудой, не сепети, – остановила ее мамынька, не переставая при этом придирчиво рассматривать. – Сядь, отдохни. Ты отсюда‑то куда дальше?
Ай да баба! Максимыч восхитился от добротно слепленного вопроса и напрягся в ожидании ответа, краем глаза увидев, как сцепленные дочкины пальцы дрогнули чуть заметно и сжались еще сильнее.
– А мне отсюда идти некуда. У меня в городе и нет никого. Кроме вас. И места нету никакого.
Это было сказано голосом почти безразличным, стылым каким‑то голосом. Старуха и тут не выразила никакого удивления, только паузу подержала – то ли ждала продолжения, то ли готовила новый вопрос. |