Когда моя Адриана и моя мать выплакали все слезы, в подсобном помещении послышался отрывистый сухой кашель. Адриана, к которой неожиданно вернулась толика былой привлекательности, громко, чтобы услышали за перегородкой, сказала:
— Доктор, догадайтесь, кто здесь?
Шершавый суровый мужской голос спросил из-за перегородки без всякого интереса:
— Ну и кто?
Адриана ничего не ответила, жестом предложив нам войти в подсобку.
Детский ужас внезапно парализовал меня, пыльная слюна встала комом в горе, но я вошел с матерью в пеструю комнатушку, которая раньше была аптечной лабораторией, но на всякий случай могла служить и спальней. Там находился доктор Альфредо Барбоса, более старый, чем кто бы то ни было на земле, будь то люди или животные. Он лежал лицом вверх, в своем вечном гамаке, без башмаков, в легендарной пижаме из грубого хлопка, больше походившей на рясу священника. Он глядел в потолок, но когда услышал, как мы вошли, уставился на мать своими прозрачными желтыми глазами и смотрел, пока не узнал ее.
— Луиса СантьягаІ — воскликнул он.
Присев в гамаке с усталостью старой мебели, смягчившись, он поприветствовал нас быстрым пожатием своей горячей руки. На мой вопросительный взгляд он ответил:
— Да, уже год меня лихорадит.
Затем слез из гамака, сел на кровать и произнес с протяжным вздохом:
— Вы даже не можете себе представить, что произошло в этом селении.
Эта единственная его фраза резюмировала целую жизнь одинокого печального старика. Он был высок и необыкновенно тощ, с красивой металлически-жесткой седой шевелюрой, подстриженной по какой-то моде, и напряженными желтыми глазами, представлявшими один из кошмаров моего детства. Вечерами, возвращаясь из школы, ведомые каким-то мистическим страхом, мы поднимались, чтобы заглянуть в его окно. Лежа в гамаке, он резко раскачивался, чтобы обдувало подобие прохлады. Наша игра заключалась в том, чтобы не отрываясь смотреть на него до тех пор, пока он не почувствует и сам не уставится на нас своими желтыми глазами.
В первый раз я увидел его в пять или шесть лет, однажды утром, когда со школьными друзьями пробрался в патио его дома, чтобы нарвать огромные манго с его деревьев. Вдруг открылась дверь дощатой уборной, стоявшей в углу двора, и вышел он, на ходу завязывая полотняные штаны. Я смотрел на него, как на пришельца из другого мира, в белой больничной рубахе, бледного и костлявого, с желтыми глазами какой-то адовой собаки. Мои друзья удрали через проломы в ограде, а я все стоял, окаменев под его неподвижным взглядом. Увидев только что сорванные манго, он протянул руку.
— Отдавай! — велел он. И посмотрел так, будто хотел сжечь меня желтым огнем глаз, при этом встав в позу, выражавшую полную брезгливость. — Ничтожный дворовый ворюга!
Насмерть перепуганный, я положил манго к его ногам и поспешно скрылся.
Он стал моим личным призраком. Когда я шел один, то делал большой круг, чтобы не проходить мимо его дома. Если шел со взрослыми, то едва осмеливался бросить беглый взгляд на аптеку. Я видел Адриану, словно прикованную к своей старой швейной машинке, за прилавком, и видел его, резко раскачивающегося в гамаке, и даже от этого беглого взгляда волосы вставали дыбом.
Он приехал в селение в начале века с огромной группой венесуэльцев, бежавших за границу от свирепого деспотизма Хуана Винсенте Гомеса. И стал одним из первых пострадавших от двух зол: от жестокости диктатора своей страны и иллюзорного бананового процветания нашей. При всей внешней суровости с самого приезда он зарекомендовал себя опытным и отзывчивым врачом. Он часто заходил в гости к моим деду с бабушкой, которые всегда накрывали стол на случай неожиданного приезда кого-нибудь. Моя мать была крестной матерью его старшего сына, а мой дед ставил его на крыло, как говорится. Я вырос среди эмигрантов-венесуэльцев, как потом жил среди беженцев от гражданской войны в Испании. |