|
Новая жизнь закипела в Карлсоне. Сельское хозяйство следовало возвысить. По какой причине? Это никого не касалось. Следовало нарубить в лесу строевого леса, потому что надо было поставить новую стугу. Почему? Этого объяснять кому бы то ни было ему не было надобности. Надо было немедленно сбавить у Нормана пыл к охоте, и еще раз Норман был отвлечен от своего друга. Снова был подбодрен Рундквист, которого подкупили новыми выгодами. Принялись снова пахать, сеять, ловить рыбу, плотничать; общественные дела были отложены.
В то же время Карлсон повел жизнь чисто домашнюю. Он сидел со старухой, иногда читал ей вслух из Священного Писания или из книг песнопений, держал ей сердечные речи, обращенные к ее самым благородным чувствам, не объясняя точно, куда именно он гнет.
Старуха любила общество и с удовольствием слушала его разговоры. Она поэтому ценила в нем его внимательное отношение, не задумываясь над тем, что это могло быть приготовлением к ее смерти.
В один зимний вечер, когда бухта покрылась льдом, но еще не было проезда по более открытым пространствам моря, и когда уже две недели все на мызе были отрезаны от всего мира, не имея возможности повидаться с кем-нибудь из соседей или получить газету, когда уединение и снега действовали удручающе на настроение и можно было по краткости дней работать лишь очень мало, все собрались в кухне; тут же был и Густав. В печке теплился огонь. Парни сидели и чинили сети; девушки пряли, а Рундквист вытачивал рукоятку для лопаты. Целый день падал снег, и его нанесло выше оконных рам. Кухня походила на покойницкую, с окнами, завешанными снежной простыней. Каждые четверть часа кому-нибудь из мужчин приходилось выходить и отгребать от двери снег, чтобы не занесло совсем и можно было бы пройти в конюшню доить и кормить скотину.
Теперь дошла очередь до Густава. Надев кожух поверх фуфайки и шапку из меха выдры, он вышел. Он освободил дверь от завалившего ее снега и остановился среди метели. Было темно на воздухе, а хлопья снега, серые, как моль, и большие, как куриное перо, беспрерывно падали вниз и тихо ложились друг на друга; сначала легко, а потом все тяжелей; они слеплялись в одно все увеличивающееся целое. Высоко по стене дома поднимался снег, и внутренний свет виднелся лишь из верхней части окон.
Любопытство, очень скоро овладевшее Густавом, заставило его стрясти верхний слой снега, чтобы можно было взглянуть в окно; это ему вполне удалось, когда он вскарабкался на снежный сугроб.
Карлсон сидел по обыкновению перед секретером; перед ним лежал большой лист бумаги, на котором виднелся наверху большой синий штемпель, похожий на клеймо на билетах государственного банка. Подняв высоко перо, он что-то говорил стоявшей около него старухе; казалось, что он хочет передать ей перо, чтобы она что-то написала.
Густав приложил ухо к стеклу, но из-за двойных рам ему не удавалось расслышать как следует. Очень бы ему хотелось узнать, что там происходило, так как он предчувствовал, что это очень близко казалось его; к тому же он знал, что штемпелеванная бумага всегда употреблялась в важных случаях.
Он тихо отворил дверь, скинул с себя обувь и тихо пополз по лестнице до верхней площадки. Там он лег на живот и так мог все расслышать, что говорилось в комнате матери.
— Анна-Ева,— произнес Карлсон тоном, подходящим и к странствующему проповеднику и к общественному деятелю,— жизнь коротка, и нас может посетить смерть раньше, чем мы ожидаем. Поэтому мы должны быть готовыми перейти в тот мир — случится ли это сегодня или завтра, это все равно! Следовательно, подпиши, чем скорей, тем лучше!
Старуха не любила, чтобы говорили так много о смерти; но Карлсон в продолжение целых месяцев так много говорил об этом, что она могла лишь слабо противиться подобным разговорам.
— Но, Карлсон, мне отнюдь не все равно, умру ли я сегодня или через десять лет; я могу еще долго прожить. |