В глубине осеннего бора, среди лишь контурно очерченных сосен, ярким до рези пятном горит медно-красная листва карликовой березки, неизвестно каким ветром занесенная под это бесприютное небо. Своим трепетным пламенем она как бы олицетворяет осеннюю обреченность. Пейзаж впечатляет, и, по-моему, Зяма действительно талантлив. В колонии Зяму уважают за уживчивость и умение рассказывать увлекательные романы собственного сочинения.
Мы сходимся с ним на книгах. Я перечитал много книг, даже очень много, если учесть мой образ жизни. Но для меня каждая из них - только предмет любопытства. Мне интересно наблюдать чужую жизнь со стороны, хотя я и не верю всему, о чем написано. Книги, на мой взгляд, противоречат друг другу, доказывая каждая свою правоту. В действительности все гораздо проще и жестче. Действительность не выносит красивых слов и эффектных положений. Действительность, ей-Богу, укладывается в самую наивную формулу: "цыпленок тоже хочет жить".
Зяма, наоборот, относится к книгам, как верующий к святым мощам. Для него книга - путеводитель по запутанному лабиринту жизни. Он весь начинен идеями. Я сравниваю его душу с кочаном капусты; каждый листок - идея.
- Понимаешь, - говорит он, - хорошая книга вбирает в себя опыт целого поколения. Благодаря книгам человечество развивается в геометрической прогрессии. У тебя, дорогой, чисто потребительский подход к чтению. Уж лучше совсем не читать.
К побегу я начинаю готовиться сразу же по прибытии в колонию. Прежде всего я приглядываюсь к окружающим, подыскиваю партнера. Мне нужен человек, для которого нет ничего святого если не на земле, то хотя бы в пределах этого государства. Я долго перебираю про себя - одного за одним - своих соседей по бараку. Но народ кругом по большей части мелкий, крикливый, доверия не внушающий. Наконец выбор мой падает на матерого столичного громилу Николу Патефона - низкорослого, кряжистого парня с собачьими челюстями. Патефон туп, угрюм, а главное - у него нет родственников. Для меня это имеет решающее значение: человеку нечего терять. А без напарника в тайге нельзя. Тайга не любит одиночек. Это правило я усвоил еще в первую отсидку. С Николаем мы договариваемся враз. Он только крепко сжимает свои собачьи челюсти и цедит сквозь зубы короткое:
- Лады.
В ночь перед побегом под бок ко мне подкатывается Зяма. Умоляющий шепот вместе с его жарким дыханием вползает в мое ухо:
- Возьми, Сергей... Знаю, идешь ведь... Да не молчи ты, не молчи... Возьми... Не могу больше...
- Ты что, сдурел?
- Как иной раз посмотрю кругом, ей-Богу, повеситься впору... Один останусь - с ума сойду. Привык к тебе...
Где-то в самой глуби сердца вздрагивает вдруг давным-давно умолкнувшая струнка, и от короткого и доброго звука ее вплывает в мою душу тепло благодарности к неказистому фармазону - Зяме Рабиновичу за эту его привязанность. И, отлично сознавая, что он не нужен мне в предстоящем пути, что он будет только тяжкой, а может быть и опасной обузой, я все-таки выдавливаю из себя:
- Дорогой пикнешь - прикончу.
Зямина рука нащупывает в темноте мой локоть, и я чувствую слабое, но благодарное пожатие...
Пламя снова начинает слабнуть, и я снова пододвигаю в огонь обугленный комель лиственницы. Зяма ладонью прикрывает лицо от разметавшихся искр. Я тихо спрашиваю:
- О чем думаешь, Зяма?
- А?
- О чем думаешь, говорю?
- Да так... Вот о матери вспомнил... Она у меня уборщицей в школе работает... Трудно ей...
- Брось.
- Она всегда мне говорила: "Зяма, ты плохо кончишь". А мама у меня слывет очень рассудительной женщиной.
- Меньше думай, Зяма, меньше думай. Думать - это вообще роскошь, а в тайге и подавно.
- Я не могу не думать. Уж так, наверное, устроена моя голова. Смешно, но я не могу не думать. Неужели люди могут жить и не думать, а?
- Зяма, ты начинаешь мне действовать на нервы. |