Он сошелся с иностранными корреспондентами и добился того, что известия о болезни Милле обошли Европу, Америку и все остальные страны мира.
Через полтора месяца мы все трое встретились в Париже и решили сообщить Милле, чтобы он больше не посылал нам картин. Поднялся такой ажиотаж, что нам стало ясно — пора поставить точку и действовать незамедлительно. Мы велели Милле слечь в постель и поскорее зачахнуть, чтобы успеть скончаться не позже чем через десять дней.
Затем мы произвели подсчеты и убедились, что втроем продали восемьдесят пять мелких набросков и этюдов, выручив за них шестьдесят девять тысяч франков. Последнюю и самую блестящую сделку совершил Карл. Он продал «Вечерний благовест» за две тысячи двести франков. Как мы его превозносили! Мы не могли предвидеть, что скоро настанет день, когда вся Франция будет драться за эту картину и какой-то иностранец захватит ее за пятьсот пятьдесят тысяч наличными.
В тот вечер мы устроили прощальный ужин с шампанским, а на следующий день мы с Клодом собрали свои пожитки и отправились дежурить у смертного одра Милле и не подпускать к дому назойливых посетителей. Кроме того, мы ежедневно отправляли в Париж бюллетени, чтобы Карл через газеты пяти континентов мог оповещать весь мир о состоянии больного. Наконец печальное событие свершилось, и Карл поспел как раз вовремя, чтобы помочь выполнить погребальный обряд.
Вы, вероятно, помните торжественные похороны и сенсацию, которую они вызвали во всем мире, помните, что на них присутствовали знаменитости Старого и Нового Света, явившиеся засвидетельствовать свою скорбь. Мы все четверо — как всегда, неразлучные — несли гроб, не позволяя никому нам помочь. И хорошо сделали — ведь в гробу не было ничего, кроме восковой фигуры, и всякий другой непременно заметил бы, что он слишком легок. Да, все та же четверка, дружно делившая невзгоды в тяжелую годину, которая ныне канула в вечность, несла гроб…
— Какая четверка?
— Наша! Ведь Милле тоже нес свой собственный гроб. Он изображал родственника, — понимаете, дальнего родственника.
— Поразительно!
— Но тем не менее правда. Вы, конечно, помните, как поднялась цена на картины. Деньги? Мы не знали, куда их девать. В Париже есть один человек, у которого семьдесят картин Милле. Он заплатил нам за них два миллиона франков. А что касается мелких набросков и этюдов, которые Милле посылал нам мешками в течение тех полутора месяцев, что мы бродили по Франции, — о, вы, наверное, очень удивитесь, если узнаете, почем мы продаем их теперь, — то есть в том случае, если мы вообще соглашаемся с ними расстаться!
— Это удивительная, необыкновенная история!
— Пожалуй, да.
— А что сталось с Милле?
— Вы умеете хранить тайны?
— Умею.
— Помните человека, на которого я сегодня обратил ваше внимание в столовой? Это Франсуа Милле.
— Великий…
— Боже! Да, это единственный случай, когда публике не удалось сначала уморить гения голодом, а потом набить чужие карманы золотом, которое должно было достаться ему. Мы позаботились о том, чтобы птичка не зачахла в одиночестве, выплакав свое горе в песнях, а потом получила в награду холодное и пышное погребальное торжество, что это новая разновидность попугая, хотя, впрочем, мне бы уже пора ничему не удивляться, поскольку с тех первых дней, когда оно еще было рыбой, оно успело перебыть всем на свете, — всем, что только могло взбрести ему на ум. Младшее существо совершенно так же безобразно, как было на первых порах старшее: цветом оно напоминает сырое мясо с каким-то серовато-желтоватым оттенком, а голова у него тоже необычайно странной формы и без всяких признаков шерсти. Она назвала его Авель.
Десять лет спустя. |